История русской литературы (вторая половина XIX века). Линков В.Я.

3. Период экзистенциального реализма

А.П. ЧЕХОВ

(1860-1904)

Творчество Чехова открывает новый период в истории русской литературы, названный нами экзистенциальным. Он четко выделяется, на первый взгляд, чисто внешне: как уже было сказано, писатели — Гаршин, Короленко, Чехов, пришедшие в литературу в конце 70-х — начале 80-х годов, пишут рассказы и повести; таким образом, заканчивается безусловное господство романа, что означает серьезные изменения духа новой литературы.

Чехов расходится с классиками русского реализма по некоторым фундаментальным принципам, что заставляет нас снова вернуться к истокам русского реалистического романа. Сравнение Чехова с его предшественниками — русскими романистами — помогает понять обе стороны и позволяет определить место Чехова в истории нашей литературы.

Русский реализм начался с романа о герое, получившем имя «лишнего человека», герое, не разделяющем воззрения, ценности своего общества и потому одиноком, разочарованном и несчастном. Этот парадокс дал направление всему русскому роману XIX века.

Парадокс — потому что герой эпоса, так сказать, по определению находится в полной гармонии с целостным миром своего народа и живет, действует и чувствует в согласии с его воззрениями, ценностями, идеалами, что придает необыкновенную полноту его жизни во всех ее моментах, со всеми ее горестями и радостями.

Реалистический роман достиг в XIX веке необыкновенного расцвета и, по существу, стал центром не только литературы, но духовной жизни Европы и России в целом, на какое-то время даже заменив философскую мысль. Свою высочайшую репутацию он приобрел, выполняя назначение осмыслить современную действительность и удовлетворить потребность современного человека в целостном мировоззрении, то есть совершить то, за что так почитался древний эпос. Больше всех преуспели в традиционной миссии эпоса Достоевский и Л. Толстой. А сориентировал русскую литературу и придал ей импульс поиска смысла жизни Пушкин, давший «Онегиным» матрицу русского реалистического романа.

Русские романисты вслед за автором «Онегина» стали исследователями и оценщиками мировоззрений, как и Пушкин, признавая полноценным лишь то, которое создает единство личности с обществом, народом, человечеством, Универсумом. Индивидуалистическое миропонимание в пределах русского реализма, безусловно, осуждается и осознается как ведущее к безысходно-трагическому (у Лермонтова) либо «мертвому» (у Гоголя) существованию.

В русской литературе XIX века достойными признаются только высшие цели жизни человека, поэтому в ней практически нет героев с успешной карьерой, что одними относится к плюсу, а другими — к минусу. В системе ее персонажей высшей радости через чувство своей сопричастности общей жизни, всеобщему целому достигают такие герои, как Пьер, Андрей Болконский, Алеша Карамазов, Зосима и Иван Великопольский у Чехова в «Студенте». Таковы незыблемые основания русского реализма, заложенные Пушкиным, и только по отношению к которым мы можем установить место Чехова в русской литературе.

Он на протяжении ряда лет упорно работал над романом и так и не написал его, или, точнее, не смог написать (поправка существенна). Чехов придавал будущему роману исключительно большое значение, ставя в зависимость от него всю свою дальнейшую писательскую судьбу. «Ведь если роман выйдет плох, то мое дело навсегда проиграно»13, — писал Чехов Григоровичу в конце 1888 года.

Почти все крупные русские и европейские прозаики были романистами, и чтобы войти в круг большой литературы, нужно было написать роман. И это было не предрассудком, а признанием действительных достижений романа, занимавшего господствующее положение в литературе.

Чехову, долгое время печатавшему короткие рассказы в малой прессе, роман был необходим, чтобы избавиться от ощущения своей мелкости и занять в литературе место, соответствующее его таланту. Но, несмотря на предельную высоту ставки, он не достиг цели. Кажется, у него было все для успеха: огромный талант, воля и мощный стимул, и все же роман не получился. Но работа над ним не прошла даром: она прояснила Чехову природу русского романа, выявила законную, объективную причину невозможности написать роман и определила его собственный, новаторский путь в литературе.

Как мы сказали, у Чехова было все для создания романа, добавим: все, кроме мировоззрения, что, как нам представляется, совершенно очевидно, но в то же время звучит шокирующе и даже скандально. Но послушаем самого писателя:

«Политического, религиозного и философского мировоззрения у меня еще нет...»14 — 1888 год.

«Норма мне неизвестна, как неизвестна никому из нас»15 — 1889 год.

«Политики у нас нет, в революцию мы не верим, Бога нет...»16 — это Чехов писал о себе и своем поколении писателей в 1892 году.

13 Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. — М., 1944. — Т 14. — С. 182.

14 Указ. изд. — Т. 14. — С. 153.

15 Там же. — С. 339.

16 Там же. — Т. 15. — С. 446.

«...Для меня Толстой уже уплыл, его в душе моей нет, и он вышел из меня, сказав: се оставляю, дом ваш пуст. Я свободен от постоя. Рассуждения всякие мне надоели...» — 1894 год.

«...Я человек неверующий...»17 — 1900 год.

«...Я давно растерял свою веру и только с недоумением поглядываю на всякого интеллигентного верующего»18, — 1903 год.

17 Там же. — Т. 18. — С. 312.

18 Там же. — Т. 20. — С. 119.

Ничего подобного до Чехова не говорил ни один русский писатель. Перед нами уникальное явление, раскрывающее духовную ситуацию эпохи.

В недавнем прошлом исследователи, если приводили откровенные признания писателя, то спешили авторитетно и столь же голословно заверить: конечно, у Чехова было все, что положено настоящему писателю, — и мировоззрение, и идеалы, и идеи, и цели творчества, оставалось непонятным только, на что же он сетовал. Как объяснить этот психологический казус: человек в здравом уме и твердой памяти на протяжении более десяти лет возводит на себя напраслину?

Вместо того чтобы вдуматься и разобраться в природе столь необычных заявлений, их, по существу, игнорируют. В наше время моды на религию Чехова, вопреки очевидным фактам, некоторые критики, чрезмерно афиширующие свою религиозность, хотят представить верующим писателем, на том основании, что он поздравлял в письмах друзей с Пасхой и Рождеством. Немногим лучше доказательство веры Чехова указанием на его верующих героев: архиерея из одноименного рассказа или студента духовной академии Ивана Великопольского («Студент»).

Но их наличие ничего не меняет, поскольку в первом рассказе вообще не сказано ни единого слова о взглядах героя, а во втором — мысль, к которой приходит студент, никак нельзя назвать чисто религиозной, и тем более конфессиональной. А самое главное, разумеется, в том, что в произведениях Чехова нет Бога, чьи законы и заповеди утверждались бы как реальная, основная сила, действующая в мире и определяющая людские судьбы, как это происходит у Достоевского и Толстого, у которых Бог — не просто предмет разговоров или профессионального служения, а средоточие, душа их творений.

Ну, и в завершение темы приведем очень значительную цитату из письма Чехова к Дягилеву. «Теперешняя культура — это начало работы во имя великого будущего, работы, которая будет продолжаться, может быть, еще десятки тысяч лет для того, чтобы хотя в далеком будущем человечество познало истину настоящего Бога,18 т.е. не угадывало бы, не искало бы в Достоевском, а познало ясно, как познало, что дважды два есть четыре»19.

Вряд ли кто рискнет утверждать, что перед нами — мысль человека, разделяющего христианское вероучение. Очевидно, что Чехов так же далек и от веры в прогресс, долженствующий осчастливить человечество вот-вот, через десять, ну, максимум через сто лет. «Великое будущее» он видит не в чудесах науки и техники, а в познании Бога, что закономерно для художника, в мире которого герои страдают от бессмысленности жизни. Чехова можно назвать христианином только по его этическим взглядам.

Между тем отсутствие у Чехова мировоззрения и религиозной веры при сознании их необходимости для человека представляет собой всеопределяющий момент, объясняющий как то, что он не смог сделать (написать роман), так и все то, что он сделал. Его поэтика, проблемно-тематический круг, жанры его прозы и драматургии обусловлены этим моментом.

Возьмем на себя смелость утверждать, что все новаторство Чехова, его значение для мировой культуры стало следствием того, что он, в отличие от своих коллег, понял отсутствие «общей идеи» как главную черту эпохи, ее проблему, ее болезнь.

Что же имел в виду Чехов, признаваясь, что у него нет мировоззрения? Разумеется, как у всякого человека, у него были свои взгляды на мир; очевидно, что он понимал слово «мировоззрение» в более узком смысле: отсутствие у него и писателей его поколения высших ценностей и, следовательно, целей. По его мнению, «вечные» и «просто хорошие писатели» всегда имели цели: «крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова» — это ближайшие цели, а отдаленные — «Бог, загробная жизнь, счастье человечества»20.

19 Чехов А.П. Указ. изд. — Т. 19. — С. 401.

20 Указ. изд. — Т. 15. — С. 446.

Мы говорим, опираясь на признания самого Чехова и его произведения, что у него не было мировоззрения в уточненном нами смысле. И это справедливо для раннего периода, но для периода, начавшегося примерно с 1891 года, вернее было бы сказать, что Чехов не принимал ни одной из многочисленных политических, философских и религиозных идей.

Он знал все до единой идеи, ходившие в русском обществе, и любую мог излагать с блеском. В его произведениях мы найдем почти все основные идеи и учения, составлявшие кругозор русской интеллигенции, но ни одну он не счел достаточно убедительной и обоснованной. Не удовлетворяла его ни вера в прогресс, ни вера в Бога, и вовсе не потому, как хотелось бы считать приверженцам той или иной идеологии, что он не понимал их, а потому, что предъявлял к ним самые строгие требования, движимый любовью к истине. Он не разделял ничьих мировоззрений, в том числе и своих предшественников по литературе, но в то же время был убежден в необходимости для человека высших ценностей, о чем писал в уже цитированном нами замечательном письме к Суворину и, что гораздо важнее, в своем творчестве, которое все пропитано жаждой высшего смысла жизни.

«Кто искренно думает, что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях “вся наша беда”, тому остается кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука»21. Высших целей нет, но они нужны человеку. Здесь зафиксировано отличие Чехова от предшественников и одновременно родственность им и верность традиции.

Если у писателя и всего его поколения собратьев по перу нет мировоззрения, в оговоренном выше смысле, и он считает, что это — «явление вполне законное, последовательное и любопытное», то откуда оно могло бы взяться у его героев?

Герои знаменитых русских романов жили и действовали согласно своим убеждениям, герои Чехова никогда не поступают, руководствуясь идеями. Писатель никогда не опровергал, не защищал и не проповедовал их.

Обсуждая с А.Н. Плещеевым «Именины», Чехов на совет поэта убрать из рассказа героя, выражавшего идеи 60-х годов, разъяснил: «Когда я изображаю подобных субъектов или говорю о них, то не думаю ни о консерватизме, ни о либерализме, а об их глупостях и претензиях»22. Кажется, и сейчас такое отношение к «идейным» людям еще не понято и не оценено в полной мере, хотя актуальность проблемы нисколько не уменьшилась, а «глупость» и «претензии» растут. Чехов на просьбу Плещеева ответил решительным отказом: «Нет, не вычеркну я ни украйнофила, ни этого гуся, который мне надоел, он надоел мне еще в школе, надоедает и теперь»23. Нередко такие «гуси» упрекали писателя в безыдейности.

21 Там же. — С. 450—451.

22 Чехов А.П. Указ изд. — Т. 14. — С. 185.

23 Там же.

В письме Чехов дает целый спектр мотивов, по которым люди становятся приверженцами различных идей и учений. Здесь и бездарности, которые «стараются казаться выше среднего уровня и играют роль, для чего нацепляют на свой лоб ярлыки»24, и «шарлатаны, и тип дурачка, который верует в то, что бормочет, но мало или совсем не понимает того, о чем бормочет»25.

Развивая свою мысль, Чехов объяснил адресату, что консерватизм и либерализм не представляют для него «главной сути...»26. Собственно, здесь все сказано об отношении писателя к идеям, которые выражают его герои. И нигде, ни в одном своем произведении Чехов «не думает» и ничего не говорит ни о либерализме, ни о социальном дарвинизме, ни о христианстве и не обсуждает идеи и религиозные учения, о которых без конца говорят его персонажи.

До 1886 года у него вообще не было героев, претендующих на звание «идейных». В 1886 году он напечатал два небольших рассказа «Хорошие люди» и «На пути», герои которых мнят себя «идейными» людьми. Их создание было для Чехова событием, что очевидно из его письма: «Вы читали мое “На пути”... Ну, как Вам нравится моя храбрость? Пишу об умном и не боюсь <...> Несколько ранее трактовал о “непротивлении злу” и тоже удивил публику»27.

24 Там же. — С. 184.

25 Там же. — С. 185.

26 Там же. — С. 184.

27 Чехов А.П. Указ. изд. — Т. 13. — С. 264.

В первых двух рассказах об «умном» Чехов нашел совершено новый поворот в традиционной для русской литературы теме, и своей трактовке оставался неизменно верен до конца своих дней. В них ясно предстала граница, отделяющая Чехова от других русских классиков XIX века. Но слово «граница» говорит не только о разделении и отличии, но и о близости того, что граничит.

В «Хороших людях» и «На пути» Чехов «соприкасается» с предшественниками. Герой первого рассказа — Лядовский — литературный критик, и, представляя его, автор характеризует его убеждения: «еще во чреве матери в его мозгу сидела наростом вся его программа». Дело не в содержании идеи; очевидно, что Чехова интересует другое — чем она является для героя? И выясняется, что она служила только ширмой, скрывающей от него самого скудость и однообразие его существования.

Лядовский не жил, а как будто механически совершал одни и те же действия: «...все писал свои фельетоны, возлагал венки, пел “gaudeamus”, хлопотал о кассе взаимопомощи сотрудникам московских повременных изданий». Обрывает этот процесс та прозаически-будничная, «особая» смерть, которая есть удел чеховских героев, в чьем мире все временно, преходяще и ничтожно. После кончины героя от него ничего не остается, его участь — полное забвение. «Уже никто не помнил Владимира Семеновича. Он был совершено забыт».

Месяц спустя Чехов напечатал второй рассказ об «умном» — «На пути», в котором создал образ, совершенно новый для русской литературы. Лихарев кажется, на первый взгляд, антиподом критика Лядовского, в отличие от которого он всю жизнь менял убеждения, искренне и страстно увлекаясь различными теориями и учениями. Наделенный «необыкновенной способностью верить», в детстве он принимал за истину все, что говорила ему мать, в школе и университете его покорила наука, потом он «ударился в нигилизм с его прокламациями, черными переделами и всякими штуками».

Хорошие это были идеи, истинные или ошибочные? Предшественники Чехова ответили бы на этот вопрос, но автор «На пути» речь ведет о другом: к чему привели героя его увлечения, каков итог жизни? «Мне 42 года, — признается Лихарев, — старость на носу, а я бесприютен, как собака, которая отстала ночью от обоза... Я жил, но в чаду не чувствовал самого процесса жизни». Герой погубил свою жизнь и принес много зла окружающим. Он, служа своим идеям, часто «был нелеп, далек от правды, несправедлив, жесток, опасен!»

Лихарев искренне стремился к добру — и причинял зло, совершал жестокие поступки, не из-за эгоистических страстей, не из личных интересов, и не по невежеству (обычные мотивы зла в русской литературе). Очевидно также, что Лихарев был «жесток и опасен» не потому, что идеи, овладевавшие им, были ошибочны или бесчеловечны. Ведь каковы бы ни были его увлечения, результат был тот же. Хотя Лихарев неизбежно разочаровывается в каждой идее, его это не вразумляет, и к каждой следующей своей вере он относится точно так же, как к предыдущей. Ему в высшей степени присуща способность веры, но у него совершенно отсутствует другое свойство духа, также необходимое человеку, — сомнение и понимание ограниченности и несовершенства любого учения, поэтому не он владел идеей, а она им. «Каждая моя вера, — признается он, — гнула меня в дугу, рвала на части мое тело».

Чехов дополняет «идейные» русские романы и возражает их великим творцам: какие бы верные и глубокие учения вы ни провозглашали, они смогут привести человека и общество к самым губительным последствиям, если люди будут не способны к свободному отношению к ним. Идеи — это сила, с которой герои Чехова совладать не могут. Теоретические знания, различные учения не только не помогают героям ясно видеть окружающих и трезво оценивать свои отношения с ними, но, напротив, затемняют их разум, мешают жить и нередко коверкают их судьбы. Чехов показал, как идеи становятся источником заблуждений, ошибок, иллюзий. Это было его открытием, его вкладом в русскую литературу, который остался невостребованным в обществе и, судя по всему, таковым и остается.

Чехов не стал проповедником какого-либо учения, в его произведениях мы не найдем рекомендаций по спасению страны, он был аполитичным человеком и писателем.

Но «аполитичным» не означает «равнодушным» к человеческим бедам. Чехов нашел свое особое предназначение, в частности, в исследовании патологического воздействия идей на человека. Он также единственный в русской литературе обратил внимание на готовность современного человека судить и рядить обо всем на свете и сам старался избежать этого порока. Чехов заклинал себя: «Боже, не позволяй мне осуждать или говорить о том, чего я не знаю и не понимаю»28.

Очевидно, по мнению писателя, стремление осуждать, говорить независимо от компетентности было настоящей страстью, требовавшей осознания и больших усилий противостояния. Даже Толстой, по мнению Чехова, позволял себе судить о том, в чем не разбирался. Чехов выработал в себе особую нравственную дисциплину воздержания от суждения, и он учит нас думать не меньше, чем Толстой и Достоевский.

Отвечая на пессимистическое письмо сейчас почти забытого писателя К.С. Баранцевича, Чехов, не соглашаясь с его мрачным взглядом на будущее, писал: «У человека слишком недостаточно ума и совести, чтобы понять сегодняшний день и угадать, что будет завтра, и слишком мало хладнокровия, чтобы судить себя и других»29.

Умение сказать «не знаю» в глазах Чехова — показатель уровня духовного развития и интеллектуальной честности, а «знаю» порой бывает следствием неумения ответственно и строго мыслить. Развивая свою мысль, в письме к Баранцевичу он продолжил: «Кто из нас прав, кто лучше? Аристархов ответил бы на этот вопрос, Скабичевский тоже, но мы с Вами не ответим и хорошо сделаем»30.

28 Чехов А.П. Указ. изд. — Т. 12. — С. 262.

29 Там же. — Т. 14. — С. 148.

30 Там же.

Не ответить — значит хорошо поступить — это мысль чеховская, кажется, ничего подобного мы не найдем ни у Толстого, ни у Достоевского. «Хорошо сделаем», если не будем судить о том, чего не знаем, в чем не разбираемся. Сколько ошибок избежало бы общество и отдельные люди, если бы понимали справедливость, и потому ценность, мысли писателя.

 Чехов даже написал повесть («Огни»), которую осмелился закончить итоговой мыслью: «Ничего не разберешь на этом свете!» Она вызвала недоумение у его собратьев по цеху. Они в согласии с традицией русского реализма полагали, что писатель для того и пишет, чтобы объяснить героев и их поведение. Чехов был вынужден разъяснять пафос и смысл «Огней» в письмах, в одном из которых он выразил свою мысль в форме блестящего и точного афоризма: «Все знают и все понимают только дураки и шарлатаны»31.

31 Там же. — С. 121.

К сожалению, невозможно представить, чтобы мысль автора «Огней» стала популярной в нашем обществе, в прошлом преклонявшемся перед всезнающими личностями и разрешавшей все проблемы идеологией и сейчас жаждущем обрести новых идолов всезнания.

В «Хороших людях» и «На пути» Чехов нашел свою самобытную тему, новую в русской литературе, ставшую своеобразным прологом, преддверием в область его искусства. Эта тема — идея как источник иллюзий и заблуждений — предстала в полной мере в одном из самых удивительных и своеобразных произведений писателя, в повести «Дуэль». Никто до него, ни он сам в дальнейшем ничего подобного не писал: многие ее свойства и черты уникальны и ни в каких других произведениях Чехова не встречаются. Начнем, казалось бы, с внешнего, но на самом деле, очень важного: «Дуэль» самое большое по объему произведение писателя, что позволяет его сблизить с романом.

По крайней мере, оно одно из всего созданного Чеховым имеет наибольшее право называться романом. Целостность «Дуэли» обеспечена крепким сюжетом с его отчетливо выраженными классическими элементами: завязкой, кульминацией и развязкой. В ней происходят яркие, неожиданные события, чем она резко выделяется на фоне всей чеховской прозы, как известно, тяготеющей к бессобытийному повествованию, ставшему приметой литературы уже ХХ века.

И что для нас особенно важно — ни одно другое создание Чехова не связано так тесно с традицией русского романа, как «Дуэль», представляющая собой поистине бесценный материал для историка литературы. Вся она построена на полемике с ним, которая идет не на публицистическом уровне прямых высказываний героев и автора, а на глубинном, на уровне поэтики и смысла всего целого.

В повести много споров, не таких, что ведутся героями Чехова от скуки и не имеют по своему содержанию никакого отношения к смыслу произведения, а серьезных, касающихся самой сути жизненно важных проблем. Ни в одном другом произведении Чехова нет такого богатого культурного материала, как в «Дуэли», страницы которой буквально пестрят именами философов, писателей, пророков, литературных героев.

Иисус Христос, Толстой, Тургенев, Лермонтов, Лесков, Шекспир, Кант, Гегель, Спенсер и многие другие, конечно, неслучайно вспоминаются героями повести: их имена выполняют в ней важную функцию, так же как в русском культурно-героическом романе, и прежде всего в тургеневском, важную, но совсем иную. Современная Чехову критика обратила внимание на сходство повести с русским романом, но совершенно не поняла его природу и истолковала ее до удивления неверно, прямо противоположно ее действительному смыслу, в духе, против которого и была направлена вся повесть.

В романах Тургенева герой объясняется, его характер и поведение обусловлены общими началами. Автор раскрывает логику его поступков, определяемых сословными нравами или идеями, на которые и указывают известные имена. У Чехова же герой объясняет себя и свою жизнь общими причинами, и в этом принципиальная разница.

Лаевский величает себя «неудачником» и «лишним» человеком. «Я должен, — признается он своему другу, — обобщать каждый свой поступок, я должен находить объяснение и оправдание своей нелепой жизни в чьих-нибудь теориях, в литературных типах, в том, например, что мы, дворяне, вырождаемся, и прочее...» «Обобщать» и «объяснять» — это то, чем занимались авторы реалистических романов, бывших в русском обществе самыми авторитетными источниками воззрений на жизнь. Объяснять и, значит, обобщать.

Лаевский использует культуру — философию человека в русском реализме — не во благо, а во зло, не для понимания себя, а для оправдания своих слабостей и пороков. И его мнимый антагонист и противник, фон-Корен, совершенно прав, когда обвиняет его: «И притом — ловкая штука! — распутен, лжив и гадок не он один, а мы... “мы люди восьмидесятых годов”, “мы вялое, нервное отродье крепостного права”, “нас искалечила цивилизация”...»

Значит, очевидно, что Лаевский — не «лишний человек», не дворянин, но «человек восьмидесятых годов»? Можно добавить, что вообще не представитель чего-либо всеобщего. Такова его эстетическая природа; в качестве чеховского героя он не представляет никакие общие силы и начала. Что же он, в каком качестве его нужно рассматривать и понимать? На это отвечает повесть Чехова.

В тургеневских романах идет непрерывный суд над героем. Мнения окружающих раскрывают и оценивают свойства личности главного героя.

В «Дуэли» Лаевский также — центр пересудов: о нем высказываются все основные герои, в чем очередное сходство с романами Тургенева, но и здесь же — принципиальное расхождение.

Герои у Тургенева судят друг о друге верно и, кажется, никогда не ошибаются, что, несомненно, надо признать чисто литературной условностью. В русских романах о праве и возможности человека судить о достоинствах и недостатках ближнего даже речи не идет. Там этой проблемы нет вовсе. Читатель, воспитанный на них, не сомневается в истинности своих оценок, что становится источником коллизий во многих произведениях Чехова. В «Дуэли» проблема формулируется прямо: «Какой мерою нужно измерять достоинства людей, чтобы судить о них справедливо?»

В повести в суждениях героев правда перемешана с ложью, ошибками, недоразумениями. Они в одних случаях проницательны, а в других — слепы, в одних — проявляют широту взглядов и великодушие, в других — узость и предвзятость. Они ошибаются не только в своих ближних, но и в себе, что особенно важно. Надежда Федоровна считала, что она единственная во всем городе «молодая, красивая, интеллигентная женщина», и была самого высокого мнения о своих нарядах. А Мария Константиновна, служившая гувернанткой в аристократическом семействе и знавшая толк в дамских туалетах, ошарашила ее: «Вспомните, костюмы ваши всегда были ужасны!» — и просто добила: «И простите меня, милая, вы нечистоплотны! <...> Верхнее платье еще туда-сюда, но юбка, сорочка... милая, я краснею!»

Лаевский, получив известие о смерти мужа своей любовницы, уверен, что она захочет обвенчаться с ним, и решает достать денег и уехать в Петербург. Но он ошибается в своих предположениях: Надежда Федоровна мечтает о том же — одолжить денег и покинуть город — и сама в свою очередь неверно судит о намерениях любовника.

Недоразумения, иллюзии, предрассудки, ложь, самообман, пристрастия — все это присутствует в повести и создает в ней особую духовную атмосферу. Самойленко, добрейший человек, «редко видел немцев и не прочел ни одной немецкой книги, но, по его мнению, все зло в политике и науке происходило от немцев». Но причиной главной ошибки, вызвавшей цепь событий, составивших сюжетную линию с ее важной смыслообразующей функцией, представлена идеология, проповедуемая фон-Кореном.

В обстоятельной и серьезной книге о Чехове, автор которой совершенно справедливо обращает внимание на ошибки героев повести как на их общую черту, предлагается, однако, такая трактовка образа фон-Корена, с которой никак невозможно согласиться, поскольку она явно противоречит фактам и духу повести. «Нравственный закон, носителем которого является фон-Корен, хорош, как и всякое идеальное представление о человеческой жизни, но не всякий может быть безупречен, как закон»32.

32 Катаев В.Б. Проза Чехова. Проблемы интерпретации. — М., 1979. — С. 126—127.

Очевидно, «носитель нравственного закона» — герой, который поступает согласно этому закону. Какие же поступки совершает фон-Корен? Всех поучает, «вмешивается в чужие дела», дразнит несчастного Лаевского, радуется его позору после его истерики: «У него родимчик! — сказал весело фон-Корен, входя в гостиную, но, увидав Надежду Федоровну, смутился и вышел». Наконец, фон-Корен стреляет в Лаевского, и только крик дьякона помешал ему стать фактическим убийцей, но он стал им нравственно. Безусловно его нужно признать провокатором и убийцей, и хотелось бы узнать, что за нравственный закон позволяет частному лицу без суда и следствия убивать человека за то, что он играет в карты, пьет, бездельничает и живет с чужой женой? Ответа в повести нет.

Все дело в том, что никаким нравственным законом в своих действиях, порождающих важнейшие события сюжета, фон-Корен не руководствовался, так же как и своей теорией, которая, какой бы она ни была, все же не предполагала бессудной личной расправы над «слабыми» и «развратными». Его нельзя назвать «носителем» ни нравственного закона, ни идеи социал-дарвинизма, и потому Чехов никак их не оценивает. Причина поступков фон-Корена заключается в непонимании мотивов, которые им движут.

Зоолог ошибается, когда искренне полагает, что в своем отношении к Лаевскому он руководствуется убеждениями. Автор не оставляет никаких сомнений в том, что фон-Корен провоцирует Лаевского на вызов на дуэль и стреляет в него, целясь в лоб, чтобы убить, движимый не идейными соображениями, а личной неприязнью и ненавистью. И несомненно, если бы фон-Корен сознавал, понимал свои чувства, он бы не посмел, не решился бы стрелять в человека.

Философия фон-Корена, блестяще им изложенная, скрыла от него самого реальную причину его поступков. По существу, в этом отношении он похож на Лаевского: тот для оправдания своей распущенности ссылается на романы Пушкина и Тургенева, а он не понимает истинного мотива своего поведения (личную неприязнь) из-за теории о спасении общества от развратников. При этом важно отметить, что каждый частично прав в понимании другого и заблуждается относительно себя.

Фон-Корен верно раскрывает психологию Лаевского, скидывающего личную ответственность за свою жизнь на исторические обстоятельства, но и тот произносит точные слова, называя своего противника «деспотом» и «иллюзионистом». Неясность самосознания, непонимание действительных мотивов собственного поведения — вот истинная подоплека конфликта героев. Они слепы, «кроты», по выражению дьякона.

Претензии обоих героев на идейность представлены автором как несостоятельные, их противостояние в действительности лишено всякого идейного смысла, в нем нет столкновения жизненных позиций, и поэтому дуэль совершается после кульминации повести, когда истинная проблема героя уже решена, а в спорах нет ни побежденного, ни победителя.

Возникает вопрос: с какой целью Чехов явно противопоставляет фон-Корена и Лаевского, кажется, во всем, начиная с внешности? Один — «худощавый блондин», нервный, слабый, неуверенный в себе; другой — брюнет, широкоплечий, сильный, самоуверенный и самодовольный. Лаевский бездельничает, пьет, играет в карты, живет с чужой женой; фон-Корен упорно трудится, ведет строгий образ жизни. Первый — филолог, второй — зоолог.

Но противопоставление героев носит у Чехова особый характер, его можно назвать «ложным», или «мнимым». Этот прием «мнимого» противопоставления героев является общим и характерным для всего творчества писателя, но обосновывается он в «Дуэли». Везде, где у Чехова герои представлены антагонистами, их различия, на самом деле, непринципиальны и не ведут к пониманию их главной сути.

Сравнение героев у Тургенева, Гончарова или Достоевского позволяет читателю оценить сверхличные начала, определяющие их поведение, у Чехова оно ничего нам не открывает. Все, что отличает фон-Корена от Лаевского, оказывается, в конечном счете, несущественным, неважным и не служит причиной основных событий повести. Решающим становится, как мы уже говорили выше, не то, что разделяет героев, а то, что у них есть общего, а общее — не понимание того, что ими движет, а непонимание в форме иллюзий, ошибок, недоразумений, предрассудков, стереотипов.

В «Дуэли» Чехов прибегает к приемам своих предшественников для того, чтобы показать, чем не являются его герои, вопреки их мнению, чтобы читатель не следовал привычной логике художественной мысли создателей Онегина, Печорина, Рудина, Райского, Раскольникова.

Герои писателя в отличие от героев русского романа не являются носителями сверхличных начал, которые бы определяли их поведение, из чего вытекает все своеобразие его поэтики. Чехов не использует в своих произведениях такие традиционные приемы, как противопоставление героев, их иерархию, конфликт, поскольку все они имеют смысл, когда герой по своей эстетической природе может быть квалифицирован как представитель или носитель сверхличных, общих начал — идей, нравов, мировоззрений. Этим Чехов отличается не только от творцов русского романа, но вообще от всех писателей прошлых веков. Герой, не воплощающий общие начала, — совершенно невиданный до последних десятилетий XIX века феномен в мировой литературе.

Самой заметной приметой его появления стало ослабление роли сюжета и тяготение эпических произведений к бессобытийности. До указанного момента эпос всегда рассказывал прежде всего о событиях. В русской литературе, как мы отмечали, уже в ХХ веке появился бессюжетный роман Бунина «Жизнь Арсеньева».

В «Дуэли» Чехов провел резкую черту, отделяющую его героев от героев русского романа, и в ней же показал, что составляет суть его героев, до него неизвестную в литературе.

Как человек переживает и понимает себя (свое бытие) в процессе жизни — вот что интересует автора «Дуэли». Отсюда и предложенный нами термин — экзистенциальный период русской литературы XIX века.

Как мы уже говорили, в повести высказывается множество мнений о Лаевском окружающими и им самим: он «гордый интеллигентный человек», «молодой человек, неопытен, слаб», хуже «холерной микробы», «шалый, распущенный, странный», «лишний человек», «мерзавец», «честный, идейный, но однообразный» и т.д. Они в разной степени могут претендовать на истину, но даже все они в сумме не содержат всей правды о герое. В них нет того, что породило основное событие повести — внутренний переворот Лаевского.

Лаевский — единственный из всех героев Чехова, среди которых так много недовольных своей жизнью, кто смог радикально изменить свое существование. Внутреннему преображению его приданы особый вес и значение в повести, композиционно и стилистически.

Напомним некоторые важные события.

Повесть начинается с признания Лаевского своему другу Самойленко в том, что он разлюбил свою любовницу, Надежду Федоровну, и хочет уехать в Петербург, но у него нет денег. Самойленко обещает ему достать их. Находясь в гостях у чиновницы Битюговой, где собирается все общество, Лаевский получает издевательские записки, скорее всего, написанные фон-Кореном: «Не уезжай, голубчик мой», «А кто-то в субботу не уедет». Они вызывают у Лаевского истерику: он хохочет, потом рыдает.

От Битюговых он идет к приятелю играть в вист, оставляя Надежду Федоровну с Кирилиным. Кирилин, с которым у Надежды Федоровны была тайная связь, прерванная ею, требует от нее свидания, угрожая скандалом. Они идут в дом свидания Мюридова. После, прощаясь, договариваются о новой встрече там же. Их подслушивает Ачмианов, влюбленный в Надежду Федоровну.

На следующий день Лаевский приходит к Самойленко за деньгами и застает там фон-Корена, который поддразнивает его; грубо и бестактно вмешиваясь в чужое дело и доведя Лаевского до бешенства, провоцирует его вызов на дуэль.

Вечером, возвращаясь домой, Лаевский встречает поджидавшего его Ачмианова, и тот под предлогом, что Лаевского хочет видеть незнакомый господин, ведет его в дом Мюридова, в комнату, где Лаевский видит «Кирилина, а рядом с ним Надежду Федоровну». Лаевский чувствует, что «Ненависть к фон-Корену и беспокойство — все исчезло из души».

Ничего подобного не было ни в одном другом произведении Чехова. Какой стремительный бег событий, какая интрига! Все это совершенно чуждо самой природе чеховского творчества. Возникает вопрос, почему писатель вдруг, единственный раз, обратился к столь несвойственным ему приемам? Какова их функция и какой они несут смысл?

Вся цепь событий, далеко не повседневных, оказывает сильнейшее воздействие на Лаевского, они не проходят бесследно, как многое у Чехова. Истерика, от которой Лаевскому было мучительно стыдно, ожидание дуэли и, наконец, сцена у Мюридова, вызвавшая у него омерзение, потрясли его, привели в такое душевное состояние, когда он уже не смог прибегнуть к привычным приемам самообмана. Обнажилась суть вещей, как принято говорить в таких случаях, открылась жизнь, как она есть. Душевную боль, ужас, омерзение невозможно заговорить рассуждениями о «лишних людях», эпохе 80-х годов и т.д. Представителю каких-либо идей, сверхличных начал, героям русского романа вообще не доступны чувства, которые пережил Лаевский, так же как и те, что испытывает Надежда Федоровна, когда Кирилин вел ее в дом Мюридова и «ей казалось, что он, как муха, то попадает в чернила, то опять выползает из них на свет». Это, говоря словами Чехова, пострашнее нигилистов!

Вся сложная интрига повести несет одно назначение — подвести Лаевского к прозрению, и когда она достигнута и герой остается один на один с собой, автор прерывает последовательность повествования и целую главу отдает спору дьякона Победова и зоолога фон-Корена, очевидно придавая ему важное значение.

Зоолог отстаивает позитивистские взгляды, считая, что гуманитарные знания недостоверны и «будут удовлетворять человеческую мысль» только тогда, когда «они встретятся с точными науками». С чисто позитивистским пренебрежением он отзывается о Канте и Гегеле и к гуманитарному по сути относит всю традиционную человеческую мудрость, включая и религиозные учения. Все философии и религии допускают множество толкований, и потому недостоверны, и «серьезная мысль не удовлетворится ни одним из них».

Пафос рассуждений фон-Корена, его аргументация несомненно близки Чехову, в частности, его мысли из цитированного письма Дягилеву, где выражается надежда на познание истинного Бога с достоверностью и однозначностью результата математического действия.

Здесь пункт существенного и знаменательного расхождения Чехова с Толстым и Достоевским, убежденным, что нравственные истины никогда не будут установлены, совершенно бесспорно, как дважды два — четыре, сколько и как бы ни развивались точные и естественные науки.

Чернышевский, с которым спорил Достоевский, полагал, что наука уже нашла неопровержимые истины в нравственной области. Чехов если и допускал такую возможность, то только через десятки тысяч лет.

Фон-Корен считает, что встреча двух ветвей человеческого познания может свершиться не раньше, чем «земля покроется ледяной корой». А как же жить до этого, как решать нравственные вопросы, встающие перед людьми? Для этого, убежден фон-Корен, надо обратиться к «тем немногим точным знаниям, какие у нас есть», и ни в коем случае не ставить вопроса на «философскую почву». Но, отрицая и иронизируя над философией, зоолог впадает в противоречие, поскольку сам философствует, на что ему неопровержимо указывает дьякон.

Сама постановка проблемы отношения двух видов познания может быть осуществлена только в области «гуманитарных наук».

Ни математика, ни физика — эти образцовые науки — ничего не говорят и, видимо, не могут сказать по этому поводу.

Все рассуждения фон-Корена — чистая философия, в том широком смысле, какой он придает этому слову, причем наихудшая, поскольку мнит себя позитивной, безошибочной наукой. Зоолог бессознательно прибегает к приему, разоблаченному Достоевским в «Записках из подполья»: под видом науки предлагается произвольная, бездоказательная концепция.

Впрочем, здесь мы несколько отвлеклись от действительных проблем повести: Чехов не исследует и не оценивает теорию своего героя. Дело не в том, что взгляды фон-Корена ошибочны, а в том, что он заблуждался относительно мотивов своих поступков. В споре победитель не выявился, он закончился ничем, но в нем обнаружилась важная черта эпохи.

Современный человек живет в «этом мире, кишащем богами», мировоззрениями, идеями, учениями, отрицающими друг друга, и не может принять ни одно как безусловное и в то же время жаждет полной, безусловной истины. Возникает антиномия: верить невозможно, поскольку все учения недостоверны, а без веры жить нельзя. Начинается спор первым положением, сформулированным фон-Кореном, а заканчивается вторым — словами дьякона: «Вера без дел мертва есть, а дело без веры — еще хуже, одна только трата времени и больше ничего».

Спор завершился, и тогда автор вернулся к Лаевскому, сидящему в одиночестве перед горящей свечой, и теперь уже целую главу посвящает ему. «Убьют ли его завтра утром, или посмеются над ним, то есть оставят ему жизнь, он все равно погиб», — так Лаевский начинает свой путь к истине, свою тяжелую работу трезвого и честного понимания себя. Начинает с отчаяния, как Пьер Безухов, Иван Карамазов, Иван Ильич. И это вовсе не случайное совпадение, не чисто внешнее сходство, а глубоко знаменательная черта времени. У героев Толстого, Достоевского, Чехова отчаяние — знак подлинности, серьезности и глубины мысли. У них истина рождается не в споре, как в романах Тургенева и Гончарова, извлекается не из книг, написанных «умными людьми», как в «Что делать?» Чернышевского, а в глубине души, тогда, когда герой остается наедине с собой.

Но между героями, конечно, есть и существенная и характерная разница. Пьер Безухов и Иван Карамазов, испытывая чувство вины, муки совести, ищут мировую гармонию, Бога; Иван Ильич открывает, что он неправильно понимал жизнь, руководствовался ошибочным идеалом, и перед самым концом находит истину, верное понимание жизни, спасающее его от страха смерти.

Лаевский думает только о своей жизни, никаких мировых вопросов не решает, и то, что находит, выглядит скромно в сравнении с обретениями героев Толстого и Достоевского. Личная, неповторимая, своя жизнь стала единственным всепоглощающим предметом его мысли. Если раньше он постоянно обращался к литературе: «ах, как прав Толстой», «как верно Шекспир подметил!», то теперь в его размышлениях нет ни единого имени писателя или литературного героя. Он открывает, что «жизнь дается только один раз и не повторяется». Мысль эта кажется простой и банальной, но для ее постижения Лаевскому понадобился целый ряд исключительных событий. Если прежде он объяснял свое поведение, то теперь он судит себя и приходит к безнадежному выводу: «Погибла жизнь!»

Отсюда, с момента предельного отчаяния, Лаевский начинает искать спасение — это принципиально новый этап в его духовном движении. Он приходит к мысли, что не найдет его ни в перемене мест, как полагал еще днем раньше, ни в окружающих людях, ни в чьих-то учениях и теориях, а «только в себе самом». Еще одна простая мысль утверждается автором, и ее истинность и подлинность заверяется ее плодотворностью для героя.

Чувство вины перед собой, Надеждой Федоровной, всеми людьми и сознание своей ответственности, пробужденное пониманием единственности жизни, делают Лаевского способным на поступок, порождающий событие. Первым свободным действием Лаевского было сближение с Надежной Федоровной, когда он «понял, что это несчастная, порочная женщина для него единственный близкий, родной и незаменимый человек». Это — событие в высшем значении этого слова, событие, какого до сих пор в повести не было.

Как мы уже говорили, не все происходящее является событием, которым мы называли только то, что значительно. В художественных мирах разных писателей свои критерии события, поскольку то, что существенно для одного, неважно для другого. Но, кажется, у всех писателей действия, события открывают нечто новое в характере героя, мировоззрении, говорят нам нечто важное о человеке, о мире. События — язык эпоса.

Фон-Корен шлет издевательские записки Лаевскому, Ачмианов ведет Лаевского в дом Мюридова, Кирилин принуждает Надежду Федоровну к свиданию. Это события? — Да, но второстепенные, получающие свое значение только потому, что приводят к главным, возникшим благодаря действиям Лаевского. Они сами по себе ничего значительного не открывают. Поступок фон-Корена говорит о его неприязни к Лаевскому, в действиях Ачмианова проявляются его обида, ревность, низость, поведение Кирилина рисует его как грубого, амбициозного человека.

Эпические произведения всегда обнажали движущие человеком сверхличные силы, в чем одно из важнейших их назначений, поэтому они строились на действиях героев и событиях, а характеры героев были чуть ли не главным предметом интереса писателей и читателей. Личные свойства фон-Корена, Ачмианова, Кирилина, да и всех остальных героев «Дуэли» не открывают никаких сверхличных сил и потому не становятся предметом художественного анализа, они не ведут нас в область обобщений. Герои никого и ничего не представляют.

А вот поступки, действия Лаевского, совершенные после того, как он был потрясен рядом событий, открывают нам совершенно особую движущую им силу. Его поведение определяет не характер, не мировоззрение, не идеи, не нравы, а экзистенция, понимание им своего бытия-в-мире. Как раз этого и не учитывают те критики, которые утверждают, что изменение Лаевского необоснованно и неправдоподобно.

В «Дуэли» Чехов не просто передал чувство жизни героя и ее понимание, но посредством отрицания общепринятой трактовки литературного героя в качестве характера, как не соответствующей природе его персонажей, утвердил и обосновал иную сущность человека в качестве предмета своего искусства.

Здесь и ответ на вопрос: как надо судить о ближнем, чтобы быть справедливым? Нужно помнить, что человек — не вещь с прочными свойствами, а понимающее себя бытие-в-мире, и потому не поддается окончательно установленному определению. Его суть не доступна другому и открывается самому человеку в «пограничных» ситуациях, поэтому «спасение надо искать только в самом себе». Тот, кто берется судить ближнего, должен знать, что он может неправильно понимать себя, что приведет его к ошибке в его суждениях о другом.

Все основные события повести, образующие сюжет, занимают 20 глав и происходят в течение недели. Последняя, двадцать первая, начинается словами: «Прошло три месяца с лишним». Очевидно, Чехов позаботился, чтобы духовный переворот Лаевского воспринимался не как минутное настроение, бесследно исчезающее, а как серьезный поступок, повлекший реальные изменения его жизни.

Глава, несомненно, носит итоговый характер и бросает проясняющий свет на все происшедшее; в ней не только ставится вопрос о мировоззрении, но и дается ответ, что соответствует высшему «чину» повести — почти роману33. Ответ представлен в четко сформулированном виде, что не встречается даже у таких признанных учителей и пророков, как Толстой и Достоевский. Он — в словах Лаевского: «Никто не знает настоящей правды».

33 В одном из писем, обсуждая «Огни», Чехов признался: «Когда я пишу, меня всякий раз пугает мысль, чего моя повесть длинна не по чину».

Чехов придал им самый высокий статус высшей, общей идеи, они — не симптом состояния героя, как это нередко бывает у Чехова, не субъективное мнение, а мысль, выражающая объективную суть изображенного в произведении мира. У нее тот же мироформирующий статус, что и у христианской идеи бессмертия души в «Братьях Карамазовых» или идеи прогресса в романах Тургенева.

Чтобы не было недоразумений, в согласии с поэтикой повести, показывающей и чем не является герой, и что он есть на самом деле, Чехов вкладывает два разных смысла в одни и те же слова. Сначала их произносит фон-Корен, а затем дважды повторяет Лаевский. Фон-Корен ничего не понял, или скажем так: почти ничего, прошедшие события почти ничему его не научили. Он остался убежденным в непогрешимой истинности своего мировоззрения, в правильности своих поступков и признал ошибку только в частном случае: не смог предвидеть изменения Лаевского: «если не ошибаешься в главном, то будешь ошибаться в частностях. Никто не знает настоящей правды». В «главном», считает фон-Корен, он не ошибается и знает истину. Он так же ослеплен своей идеей, как и раньше, хотя его признание дьякону — «а мне... мне грустно» — свидетельствует, что все же что-то сдвинулось в его душе.

Лаевский же утверждает совсем иное: никто не знает именно «главного». В его рассуждениях «настоящая правда» означает «главное», то есть мировоззрение, «общую идею». «В поисках за правдой люди делают два шага вперед, шаг назад.

Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля все гонят их вперед и вперед. И кто знает ? Быть может, доплывут до настоящей правды».

Фон-Корен говорил о себе, о частном, а Лаевский о «людях», об общем. Сколько замечательных общих мыслей о человечестве и его будущем высказывали герои Чехова, но все преподносились с явной иронией. Как только они заговорят о великих и вечных вопросах, так тут же и насмешка. В «Дуэли» заключительные слова героя даны серьезно, и они несут авторскую мысль. Ее выражение доверено Чеховым Лаевскому не потому, что он превосходил фон-Корена по уму или другим личным достоинствам, а в силу опыта, приведшего его к прозрению, и то, что он представляется зоологу жалким, нисколько не компрометирует его вывод.

В повести представлено и теоретическое обоснование ее итоговой мысли, и принадлежит оно фон-Корену. В нем следует тщательно разобраться, поскольку и тут сосуществует истина с ложью.

Главный аргумент в пользу этой итоговой мысли становится ясным уже в делении всего человеческого знания на гуманитарное и точное. К гуманитарному относится вся человеческая мудрость, давшая смысл и идеалы, нормы и законы, направлявшие жизнь человека, общества, народов и государств на протяжении веков и тысячелетий. Она не может быть принята как «настоящая правда», поскольку переменчива и противоречива, поэтому фон-Корен выбирает «самое стойкое и живучее из всех гуманитарных знаний» — «учение Христа». Но оно допускает множество толкований, «а если их много, то серьезная мысль не удовлетворится ни одним из них». Здесь Чехов солидарен со своим героем, доводы которого очевидно оправдывают мысль, что «настоящая правда» не известна никому, и представляются неопровержимыми.

Но дальше фон-Корен излагает свое толкование учения Христа и признается, что верует «по-своему», и в то же время считает свою теорию истиной, «настоящей правдой». На каком же основании? Разве его версия не стала одной из многих, разве он не прибавил ее к «массе всех толкований»? А самое главное: возведя свою теорию в ранг достоверной, обязательной истины, он приходит в противоречие с мыслью автора, что «никто не знает настоящей правды».

За несколько лет до создания «Дуэли» Чехов, по его же признанию, в поисках истины менял свои взгляды, в повести он высказал свое окончательное мировоззрение. Он не принял ни одну из многочисленных идей современности, ни одно учение, никакую идеологию или религию в качестве «настоящей правды». Такова была его уже неизменная позиция и последнее твердое слово.