Начало второго этапа в развитии русской литературы ХХ в. было окрашено новыми социально- политическими реалиями.
Казалось, общество убедилось в стабильности советской власти, а его беднейшие слои - в преимуществах казарменного социализма. Пришло осознание бесповоротности исторического развития. Большевикам ставилось в заслугу то, что они сумели удержать власть, спасти страну от распада, от анархии, хотя в последней они сами были повинны больше, чем слабое Временное правительство. Даже далекий от иллюзий М. Пришвин говорил: «Новая страна уже родилась и растет» (предугадать реальность 1991 г. было невозможно). Строились заводы, фабрики, хотя индустриализация ложилась тяжким бременем на крестьянство (искусственный голод 1933 г.). Но рывок был сделан, миллионы людей обретали работу и кров, пусть барачный, но это уже было способом существования, питающим надежды на лучшее будущее. Впечатляли и достижения в области образования. Грамотность поднялась до 89%, тогда как на рубеже ХІХ-ХХ вв. неграмотными были три четверти населения страны. В школах теперь училось в 4 раза больше детей, чем перед революцией. По сравнению с 1913 г. в 7 раз выросло число высших учебных заведений. К середине 1930-х гг. в СССР было 832 вуза, где обучались 542 тысячи студентов. До 1940 г. продолжали работать созданные ещё после революции рабфаки - учебные заведения для подготовки в вуз рабочей молодёжи, не имевшей среднего образования. В национальных республиках были открыты филиалы Академии наук СССР.
Но 1930-1940-е гг. - это и время жесточайшего террора, догнавшего и перегнавшего по своим масштабам красный террор времен Гражданской войны. 1929 год, названный Сталиным годом великого перелома, потому что «середняк пошел в колхоз», стал на самом деле началом великой трагедии раскулачивания и массовых выселений семей не только кулаков, но и середняков на Север и в Сибирь. Этот процесс сопровождался зачистками крестьянских закромов: строительство тяжелой индустрии требовало больших капиталовложений, и ради этого хлеб продавался за границу, что обрекало селян на голодную смерть (страшные картины «искусственного» голода гораздо позже запечатлены в романе украинского писателя В. Барки «Желтый князь», в рассказе В. Тендрякова «Хлеб для собаки», исследовании английского историка Роберта Конквеста «Жатва скорби. Советская коллективизация и террор голодом» (1986), фрагменты из которого публиковались в России в период перестройки).
Трагическая судьба крестьянства, отстранение рабочего класса от основных рычагов управления государством, формирование партийной бюрократии, обретающей признаки нового господствующего класса - вот факторы, сделавшие ненужными и опасными для новой власти данные объективного анализа классовых отношений в стране, и это послужило причиной разгрома в том же роковом 1929 г. научной школы литературоведа- социолога В.Ф. Переверзева. Ортодоксальный марксист В.Ф. Переверзев и его школа не вписывались в мифы о классовой структуре советского общества.
Перерождение власти заметили и наиболее чуткие партийцы «первого призыва». В 1930 г. был арестован, но вскоре отпущен Мартемьян Рютин (1890-1937), который не прекратил своей борьбы со сталинщиной. Им был написан капитальный теоретический труд «Сталин и кризис пролетарской диктатуры», так и сгинувший на Лубянке вместе с его автором. Его попытка образовать «Союз марксистов-ленинцев» (1932), который объединил бы все антисталинские силы, не удалась.
Вскоре после очевидно спровоцированного убийства Кирова в 1934 г. начался «большой террор» (так было названо и исследование Р. Конквеста, завершенное еще в 1968 г. и пришедшее в Россию после перестройки»548). Это была так называемая «ежовщина» по фамилии главы Наркомата внутренних дел (НКВД) Н. Ежова. Лицемерное его наказание (расстрел) и передача его поста Берии не изменили политики террора. Процветало доносительство и несовместимые с достоинством человека «покаяния», разрушались нравственные основы семьи. На страницах печати появлялись письма, подобные следующему, написанному, очевидно, под диктовку женою расстрелянного троцкиста: «Я, ослепленная ложным чувством семейной верности и семейного долга, страхом за детей, длительное время не информировала органы НКВД о вражеской деятельности моего бывшего мужа. (...) Теперь, когда мой бывший муж расстрелян по справедливому приговору советского суда, я обещаю сделать все, чтобы мои дети не вспоминали об изменнике нашей социалистической Родины, к несчастью оказавшемся их отцом. Я надеюсь, что мне удастся полностью вытравить память о нем и воспитаю их настоящими верными детьми нашего народа, нашего великого и любимого вождя товарища Сталина...»549. Подобные факты становились достоянием официозных писателей, приветствующих нарушения нравственных постулатов. Как уже отмечено, нетерпимость к любой оппозиции (нередко выдуманной), к любому инакомыслию, превратилась во всеобщий «нравственный» закон, когда даже жертвы репрессий, считая собственный арест просто ошибкой, могли воспринимать происходящее с ними с убежденностью в правоте карателей. Оправдание и искренняя массовая поддержка расправ со стороны и арестантов, и подавляющей части «свободного» населения - социально –психологическая загадка, которая волнует не только современных отечественных историков и публицистов, но и зарубежных деятелей культуры (роман Артура Кёстлера «Слепящая тьма» был опубликован еще в 1940 г.).
Писатели не проходили мимо формирующегося культа личности Сталина. Отдельные аллюзии на Сталина угадывались в первой редакции новеллы «Ленин и часовой» Михаила Зощенко, где шла речь о грубости «человека с усами», в его же рассказе -пародии на выступление Сталина перед партактивом тбилисских железнодорожников «Какие у меня были профессии» (1933). В последнем видят иносказательный комментарий к феерическому взлету Сталина550. Демарш против Сталина находят в повести Бруно Ясенского «Нос» (1936), не только подчеркнувшей близость гитлеровского и сталинского режимов, но содержащей намек на известные сталинские замечания по поводу школьных учебников по истории. Традиция Бориса Пильняка, создавшего еще в середине 1920-х гг. образ «горбящегося человека» («Повесть непогашенной луны»), таким образом, продолжалась, однако критические голоса были заглушены восхвалениями в адрес «вождя народов». В самом начале 1930-х гг. на литературных тусовках еще звучали экспромты, басни Н. Эрдмана и В. Масса, было написано сатирическое стихотворение О. Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны...», но их авторы вскоре подверглись политическим репрессиям.
548 См . также: Похороны колоколов. - М., 2001.
549 Бакинский рабочий. - 1937. - 12 февраля.
550 См. : Вайскопф М. Сталин глазами Зощенко // Известия АН СЛЯ. - Т. 57. - 1998.- № 5. - С. 51-54.
Роман, в котором была обстоятельно показана социально - политическая жизнь страны, появился в литературе русского зарубежья. Это было написанное по - французски Виктором Сержем (Кибальчичем) «Дело Тулаева» - произведение, русское по духу, наполненное реалиями жизни Советской России, ибо выросший в семье русских эмигрантов, писатель вернулся в Россию в 1918 г. Он подвергался репрессиям в 1927 г. и 1932 г. по обвинениям в троцкизме, и только благодаря вмешательству Ромэна Роллана и других деятелей европейской культуры он, ссыльный, смог в середине 1930-х покинуть Россию. В романе убедительно показано, что отказ героя, чиновника-экономиста Ромашкина, от затеянного им же убийства Сталина, правомерен: убийство не дало бы никакого результата, ибо нельзя убить систему Не случайно расстрел (из того же пистолета, но другим героем) крупного функционера Тулаева стал поводом для витка новых репрессий. К тому же, если бы не отчаянный поступок Кости (соседа Ромашкина по квартире), Тулаева все равно бы убрало НКВД. Хотя роман В. Сержа чем-то исторически неточен (это миф о революции, якобы загубленной «термидором»), он прекрасно воссоздает быт и психологию эпохи, образы тех, кто идеологически противостоял режиму, будь то «прозревший» член ЦК Кондратьев или старый революционер Кирилл Рублев, понимающий, что все они «обречены на расстрел» и видящий в этом свою высокую миссию.
Старая интеллигенция как могла сопротивлялась идеологическому прессингу Иванов-Разумник, арестованный не в первый и не в последний раз и сосланный в 1933 г., записывал о своих настроениях в 1930 г.: «Останьтесь же сами собой. Не будем ни Личардами верными, бегущими у стремени хозяина, ни Дон Кихотами, воюющими с ветряными мельницами. Политическая борьба с коммунизмом бессмысленна и вредна, но ликующая осанна - позорна и постыдна…» Боясь, что целое поколение молодежи будет отравлено социально-политическим «ядом», он особенно боролся с полуправдой, которая «хуже лжи». «Индустриализация», - писал он, - лицевая сторона медали; «коллективизация» и миллионы ее жертв - сторона оборотная. Ты ничего не смеешь сказать о последней? Молчи же и о первой: бывают эпохи, когда писатель обязан не быть публицистом»551. Заметим, что и индустриализация имела свою оборотную сторону: лишения народа в условиях, когда все средства направлялись на развитие тяжелой промышленности, бесплатный рабский труд заключенных. Но поток публицистики, символом которой стало название специализированного горьковского журнала «Наши достижения» (1929-1936), не ослабевал, тиражируя иллюзии и заблуждения по поводу строительства в СССР новой жизни. «Соблазн большевизма» переживает немало известных писателей и критиков, в том числе и вернувшихся в Россию из эмиграции, например князь Святополк-Мирский. Этот «соблазн» расшатывал нравственные устои общества, что немедленно сказывалось на литературе. «Мораль? У меня нет времени, чтобы задуматься над этим словом. Я строю социализм», - рассуждал герой романа В. Каверина «Художник неизвестен» (1931), прагматизм которого оказался превыше этических ценностей.
Укрепление авторитарного режима Сталина, воздействуя на социальную и духовную жизнь общества, вело к смене форм литературной жизни. С конца 1920-х годов она развивается под личным контролем «вождя народов», о чем свидетельствуют регулярно направляемые ему личные письма писателей, особенно тех, кто был причастен к бюрократической писательской «надстройке»552. Это было время жесточайшей цензуры и травли инакомыслящих на государственном уровне, эзоповых речей и писательских покаяний, откровенной политической конъюнктуры и массовых писательских репрессий. При этом в вину часто вменялись и сами литературные произведения, они представлялись как свидетельство политических ошибок и преступлений. В сталинских застенках погибли П. Васильев, Н. Клюев, С. Клычков, И. Бабель, О. Мандельштам, Б. Пильняк, Б. Корнилов, В. Киршон, И. Катаев и многие-многие другие. Трагичной была судьба Марины Цветаевой, вернувшейся в СССР в 1939 г. и доведенной до самоубийства. Даниил Андреев (сын Леонида Андреева) начал писать роман «Странники ночи» еще в 1937 г., лишь мечтая о конце тирании и классовой борьбы. Но ставший достоянием НКВД в 1947 г. роман тут же был уничтожен и повлек за собой обвинение в. покушении на Сталина и приговор сроком в 25 лет. В тюрьмах, в ссылках томились Я. Смеляков, Н. Заболоцкий и многие, многие другие.
551 Иванов -Разумник. Тюрьмы и ссылки // Вопросы литературы. - 1991. - №11-12. - С. 270-271.
552 См.: Документы свидетельствуют... Из фонда Центра хранения современной документации. Десятилетие 1928-1938 // Вопросы литературы. - 1997. - №5,- С. 288-327.
Политический лозунг об усилении классовой борьбы в стране по мере ее продвижения к социализму преломлялся в литературной политике партии. «Как не прекращается у нас классовая борьба вообще, так точно она не прекращается и на литературном фронте», - говорилось в Резолюции ЦК РКПб от 1925 г. Теперь этот лозунг стал непосредственным руководством к действию. На рубеже 1920-1930-х гг. в истории русской литературы ХХ в. намечается другая эпоха, другой отсчет литературного времени и эстетических ценностей. Если ранее ещё допускались различные течения, литературные группировки, теперь же под течением понимали политические и обычно неправильно определяемые взгляды писателя. Так, для певца классовой ненависти Л. Авербаха рассказ Андрея Платонова «Усомнившийся Макар» - «идеологическое отражение сопротивляющейся мелкобуржуазной стихии». Именно так писал он в рецензии на рассказ, опубликованный в ноябрьской книге «Октября» в 1929 г. «Новобуржуазное» содержание находили в романе Бориса Пильняка «Волга впадает в Каспийское море» (1930), в поэзии Павла Васильева. Классово враждебной называли поэму Н. Заболоцкого «Торжество земледелия». Нелепость подобных утверждений, в которых даже объект изображения ставился в вину автору, легко могла быть опровергнута, но «выданные» писателям ярлыки становились истиной в последней инстанции. И, конечно же, абсолютно «неблагонадежной» в глазах властей предержащих была репутация у так называемых «новокрестьянских писателей», Сергея Клычкова, Николая Клюева, Петра Орешина, о которых уже шла речь выше. Все они были репрессированы.
Атмосферу тех лет хорошо передают «говорящие» названия пьес Александра Афиногенова: «Страх», «Ложь» - и особенно писательские дневники, только недавно пришедшие к российскому читателю, - К. Чуковского, Л. Гинзбург. Последняя в записи за 1930 г. запечатлела следующую картину:
«Еще недавно вы встречали человека, который радостно сообщал: а меня, знаете, напечатали! Прошедшей зимой все мы встречали людей унылых или расстроенных, которые тихим голосом говорили: Подумайте, моих-таки две статьи напечатали. Так первая еще ничего, пожалуй, пройдет незамеченной. А вот на вторую непременно обратят внимание»553.
553 Гинзбург Л. Из дневников // Литературная газета. - 1993. - 13 октября.
Яркую иллюстрацию к сказанному дает современный биограф М. Пришвина, писатель Алексей Варламов, характеризуя тот же 1930-й г., когда, по его словам, власти вторглись на территорию литературы и фактически захватили ее:
«Этого нападения не было ни в революцию, ни в гражданскую войну, ни в двадцатые годы, когда [Пришвину] можно было смело дерзить нарком у Семашко, писать полные достоинства письма Троцкому, говорить в лицо Каменеву о бандитизме властей на местах и не бояться за последствия, но теперь все в одночасье переменилось, и писателя охватила едва ли не паника». И далее цитируется М. Пришвин:
«...Они узнали какой-то секрет, раскрывающий им тайный замысел всякого художника. Теперь больше не укрыться. Раньше не смели, но пятилетка им помогла, осмелились - и перешли черту. Теперь храм искусства подорван пироксилиновыми шашками, и это больше не храм, а груда камней. Но мы, художники, как птицы, вьемся на том месте, где был крест, и все пытаемся сесть...»554
К. Федин 6 января 1931 г. с горечью писал сестре, что киноинсценировка его романа «Города и годы» «настолько далека от романа, что кроме названия в ней ничего от меня не осталось. Тенденциозность фильма доведена до той крайности, которая почти исключает художественность. Композиция разваливается из -за перегруженности эпизодами, введенными исключительно для того, чтобы «спасти» идеологию, в ущерб требованиям логики, сюжета…»
Эта тема насилия бюрократического аппарата над творческой индивидуальностью станет постоянной для дневников Федина, писателя, казалось бы, благополучной судьбы. Сопоставляя складывающуюся ситуацию с недавним прошлым, Федин уже в начале 1940-х гг. писал: «Литературе. придается сейчас совсем иное назначение, нежели в 20-х годах, когда еще жива была романтика и искусство еще не было совершенной служанкой пропаганды». И перед этим: «Выжжена вера в необходимость литературы, в ее самоназначение. Она должна быть служанкой и только. И она служит. (...) От меня ждут только того, что требуется нынче от писателя вообще: я обязан повторять общие места общим языком. Статьи «правят», коверкают»555. Поэтому большая работа над романом писателю кажется чем - то вызывающим, а еще чаще ненужным. В таких условиях вполне объяснимым становится снижение художественного уровня произведений даже больших талантов, в том числе романа самого Федина «Необыкновенное лето» (1948), посвященного Гражданской войне.
От сравнительнолиберальной к откровенно тоталитарной - таков был путь культурной политики советского государства556. 1929 г. называли «черным» годом и в истории советской литературы: началась ликвидация литературных групп и проработочные кампании против Булгакова, Замятина, Пильняка557. Четкой границей между относительно свободной и уже несвободной литературой стал апрель 1932 года, когда вышло Постановление ЦК ВКП(б): литературные группы, в том числе и РАПП, ликвидировались, было объявлено о создании единого (и подконтрольного ЦК партии) Союза советских писателей. Многие писатели, в том числе и Горький, не без оснований считали, что дух групповщины, насаждаемой РАПП, травившей писателей-попутчиков, мешает нормальному развитию литературы. Не осознавая истинных причин падения всесильной группы (о них мы уже говорили в главе второй), принимая его за торжество справедливости, они считали создание единого творческого союза благом. Однако, в отличие от многих, особенно писателей-попутчиков, натерпевшихся от рапповской дубинки, Горький самого постановления не одобрял и никогда на него не ссылался, видя в его редакции грубое административное вмешательство в дела литературы: «Ликвидировать - жестокое слово», - считал он. Поэтому он выражал сочувствие оказавшемуся вдруг в опале Авербаху и неприязненно относился к Фадееву, активно претворяющему решения партии в жизнь.
554 Варламов А. Пришвин, или Гений жизни // Октябрь. - 2002. - № 2. - С. 177.
555 Художник и общество. (Неопубликованные дневники К. Федина 40-х годов) // Русская литературы. - 1998. - № 1. - С. 120-121, 123.
556 Аймермахер К. Политика и культура при Ленине и Сталине. 1917-1932 гг. - М., 1998.
557 Воздвиженский В. Путь в казарму, или «Еще раз о наследстве» // Октябрь. - 1989. - № 5.
Истинные причины ликвидации литературных групп, в том числе и всесильной РАПП, понимали и некоторые другие писатели. Известна, например, относящаяся к 1932 г. эпиграмма Н. Эрдмана:
По манию восточного сатрапа
Не стало РАППа.
Не радуйся, презренный раб,
Ведь жив сатрап.
Еще более трезво сложившуюся ситуацию оценивала эмигрантская критика, называя наступившие времена эпохой литературного террора, когда любое слово есть повод для самых неожиданных обвинений. «Общая неуверенность в завтрашнем дне и общая судьба постигли равно и попутчиков, и пролетариев, - писал В. Ходасевич в 1931 г. - Все одинаково оказались под подозрением»558.
558 Ходасевич В. Статьи о советской литературе // Вопросы литературы. - 1996. - № 4. - С. 194. (Курсив мой - Л.Е.)
Необратимость опускающегося «железного занавеса» и окончательного раскола между двумя ветвями русской литературы - советской и русского зарубежья - стала очевидна и той, и другой стороне. «Литература русская рассечена надвое. Обоим половинам больно, и обе страдают, только здешняя иногда не хочет стонать - из гордости (может быть ложной). А тамошней и стонать не велено. И бахвалиться им друг перед другом нечем», - развивал далее свою мысль В. Ходасевич. В его рассуждениях намечается неожиданный поворот: поскольку советская литература влачит существование подневольное, то эмиграция считает себя не вправе относиться к ней с той же враждебностью, с какой она относится к советской власти. Мысль о неделимости русской литературы (несмотря на принципиальное различие: «Мы пишем свободно, они нет») начинает звучать в выступлениях известного исторического романиста Марка Алданова. Он подчеркивал, что русская литература неделима. Но свобода эмигрантской литературы, особенно для молодежи, также оказалась мнимой: сказывалась та же зависимость от издательских возможностей и групповых пристрастий. В 1934 г. пражанин Василий Федоров в статье «Бесшумный расстрел» о молодой эмигрантской литературе писал: «...У нас в эмиграции нет свободной литературы, точно так же, как нет ее в Советской России. Мы закрепощены так же, как там, с одной стороны, зависимостью от того или иного эмигрантского издания (здесь политика переплетается с протекционизмом), с другой стороны, мы связаны с «социальным заказом» доминирующей в эмиграции критики.., причем в Советской России этот заказ уж хоть тем удобен, что раз и навсегда «установлен» на Карла Маркса, а у нас он меняется каждый год, иногда каждый месяц».
Культурно - политическая платформа советской власти559 в 1930-1940-е гг. основывалась на административно -политических предписаниях, запретах и политической цензуре - Главлите. Они шли рука об руку с нарастающим политическим террором. Только за послецензурные вставки в книгу «Диалектика мифа» (1930) известный философ и литературовед А. Лосев был арестован и отбыл немалый срок и в тюрьме (17 месяцев) и на БеломороБалтийском канале. Поиски рецидивов враждебной буржуазной идеологии стали для литературной критики задачей номер один. Писателям не давалось права на сомнения в тех или иных действиях правительства, на собственное видение происходящего, а главное, благодаря централизованной структуре писательской организации, в отношении «провинившихся» следовали оргвыводы. Их отлучали от писательской трибуны, обрекали на вынужденное молчание, воздействовали на психику, вырабатывая комплекс «самоцензуры», исполнительности, заставляя художника обязательно искать поддержки властей предержащих.
Цензура, конечно, была и в царской России, и в первое десятилетие советской власти, но в 1930-е гг. цензоры не ограничивались запретами, а еще и выступали в роли «наставников» писателей, указывая, как надо писать. Цензура фактически сливается с директивными органами Союза писателей, непосредственно воздействуя на концепцию произведений и даже на выбор художественных решений. Главлит получил абсолютную свободу действий, которая определялась Правилами от 21 июля 1936 г., ими предусматривались многократные проверки издаваемого текста, запрет на обозначение точками снятого материала. Отсутствие в этот период иных издательств, кроме государственных, ставило писателя в абсолютную зависимость от диктата идеологии, вынуждая его в лучшем случае идти на разумный компромисс ради спасения книги в целом, а в худшем - на создание фактически другого произведения. На Всесоюзном совещании критиков в 1934 г. партийный функционер от литературы П. Юдин откровенно признавался:
«Проследите путь целого ряда произведений до того, как они попадут в руки читателей: первоначальная редакция, последующий контроль Главлита, опять редакция, последующая редакция и т.п. С какими идеями входит ряд писателей в журналы и издательства, какая работа с ними ведется...» (РГАЛИ).
Цензура вмешивалась и в переиздания произведений классиков XIX в. - Пушкина, Лермонтова, Чехова560. Сам факт их переиздания (даже с многочисленными купюрами) воспринимался как ущемление советской тематики. Та же участь запретов, искажений постигла мемуары, о чем свидетельствуют гонения на книгу К. Федина «Горький среди нас». В начале 1944 г., проходя со второй частью книги по новому кругу, автор записывал в дневнике: «...Хождение по мукам. не обещают быть короче, чем пройденные первой частью в 1941 г., когда общее число изменений достигло до полусотни». Но этот мрачный прогноз Федина не оправдался: публикация второй части книги в журнале «Новый мир» была просто-напросто запрещена. Правда, отдельным изданием книга вышла, но «в ничтожном количестве экземпляров», только лишь для «проработки» автора.
559 См. : Максименков Л. Очерки номенклатурной истории советской литературы (1932-1946) // Вопросы литературы. - 2003. - № 4, 5.
560 Блюм А.В. Русская классика XIX века под советской цензурой // Новое литературное обозрение. - № 32.-1998. - С. 432-447.
Мировоззренческому и стилевому плюрализму в рассматриваемый период был положен конец; проводимые дискуссии имели в подтексте заранее сформулированные выводы и были ориентированы на полное искоренение инакомыслящих. То, что можно определить как культуру «несоветскую» и то, что не отвечало канонам социалистического реализма, в этот период жестоко изгонялось с авансцены литературного развития: у Булгакова не могло быть никаких надежд на публикацию романа «Мастер и Маргарита», были запрещены произведения Платонова, «Метель» Л. Леонова. Сходила на нет сатира; фактически была уничтожен автор «странной прозы» Н. Добычин, трагичной оказалась судьба обэриутов. В начале десятилетия на литературных тусовках еще звучали экспромты, басни Н. Эрдмана и В. Масса, но их авторы вскоре также подверглись политическим репрессиям.
Таким образом, в 1930-е гг., как определяет М. Чудакова, насильственно сузился спектр возможностей литературы и резко замедлилась литературная динамика: «Литература предвоенного десятилетия с каждым месяцем, а вскоре в буквальном смысле с каждым днем, с каждой новой газетной статьей все сильнее зависела от диктата внешних обстоятельств»561. Понятие «социальный заказ» из ходовой метафоры, свидетельствующей, что писатель востребован революционной действительностью, постепенно превратилось в строго регламентированную систему его «воспитания». Тот, кто хотел печататься, должен был (воспользуемся отчасти характеристикой того же автора) сделать четкий выбор позиции: выступать только на стороне советской власти против ее врагов; интеллектуальную рефлексию над судьбой страны и человека сменила идея жертвенности во имя будущего; образ положительного героя трактовался не как свободная личность, а как «винтик» государственной машины, строящей социализм. К этому надо добавить непременность борьбы с «религиозными пережитками». Как позже остроумно заметил А. Твардовский, с религией боролись с тем ожесточением, «будто мы не атеисты, а предались сатане»562. Необходимо было выбирать только угодные властям темы: критика прошлого и прославление современности. (В годы Великой Отечественной войны приоритетность темы защиты Родины, естественно, была необходима, но та кампания, которая развернулась вокруг повести Зощенко «Перед восходом солнца», с темой войны не связанной, была беспрецедентна). Символом огосударствления литературного процесса и организации коллективного творчества стала крупноформатная книга «Беломоро-Балтийский канал имени Сталина» (1934) при участии ведущих советских писателей, которую впоследствии автор «Архипелага ГУЛАГ » назовет «позорной» (но которая тем не менее вызывает научный интерес как «эталонный текст» той литературной эпохи563). Как не вспомнить здесь суждение М. Рютина, уделявшего большое внимание и состоянию художественной литературы: «.В современную эпоху всеобщей фальсификации не только товаров, но и фактов, идей, принципов и самой действительности необходимо более чем когда-либо, строго отличать истинный реализм от реализма ложного, фальшивого»564.
561 Чудакова М. Сквозь звезды к терниям. Смена литературных циклов // Новый мир. - 1990. - № 4. - С. 246; ее же. Без гнева и пристрастия. Формы и деформации в литературном процессе 20-30-х годов // Новый мир. - 1988. - №9.
562 Лакшин В. Дневник и попутное // Литературное обозрение. - 1996. - № 2. - С. 104.
563 Литовская М.А. «Беломоро-Балтийский канал имени Сталина как эталонный текст социалистического реализма // Русская литература ХХ века: Направления и течения. - Екатеринбург, 1998. - С. 141-157.
564 Борщаговский А. Письма М. Рютина о литературе // Литературная газета - 13 июня. - № 24. - С. 6.
Жесточайший террор 1930-1940-х гг. и культ личности Сталина оказали большое влияние на литературу. Было трудно отличить фальшь, откровенную конъюнктуру от слепого повиновения воле вождя, от кажущегося сейчас нелепым, но искреннего стремления к его сакрализации. Еще в предвоенные годы образу Сталина отдали дань большие поэты, вынужденно (Ахматова) или желая звучать в унисон с массами, которые, как тогда порой казалось, действительно боготворили Сталина (О. Мандельштам, Д. Кедрин). В конце 1940-х гг. поток стихов-славословий захлестнул страну: «Песня о Сталине», «Песня о вожде», «Вождю народов», «Его портрет», «Читая Сталина», «Слово к товарищу Сталину» - таковы «говорящие» названия стихотворений А. Суркова, Д. Кедрина, И. Сельвинского, М. Исаковского, Я. Смелякова и многих других. В практику издательской деятельности в центре и на местах вошли сборники типа: «Слава великому Сталину» (Тула, 1951) и др.
Что же в таком случае позволяло русской литературе держать высоко планку художественно -эстетического уровня? В этот период продолжали творить крупные писатели, сформировавшиеся еще в 20-е годы - М. Булгаков, А. Платонов, Л. Леонов, М. Шолохов, А. Толстой, А. Фадеев - и даже ранее - А. Ахматова, Б. Пастернак, М. Пришвин и многие другие. Но некоторые из них, попадая под жесткий идеологический прессинг, изменяли своим уже сложившимся творческим принципам, меняли достоинство писателя на ангажированность, приносящую блага жизни. Яркий пример - А. Толстой, автор написанного за рубежом правдивого и высокохудожественного романа «Сестры», пишет одиозную повесть «Хлеб», положившую начало мифу о Сталине как о выдающемся военачальнике времен Гражданской войны, и явно облегчает «хождение по мукам» русской интеллигенции в финале одноименного романа. М. Горький, до 1928 г. живший вдали от родины - в Италии, воспринимал лишь показатели (подчас фальсифицированные) «строительства социализма» и стал публицистом новой власти. В наши дни появилось много книг, раскрывающих двусмысленное положение Горького в последние годы его жизни, когда он фактически стал узником Сталина, и сочувственных (Л. Спиридонова, Н. Примочкина, В. Баранов и др.), и откровенно нигилистических. Однако подчеркнем, что специального очерка о Сталине, которого от него ждали, Горький так и не написал.
Успехи писателей в «должном» направлении щедро оплачивались, что развращало людей, толкая их на путь приспособленчества (об этом хорошо написал в своих дневниках Ю. Олеша) или просто «разумных компромиссов» с властью, от которых не отказывались в той или иной мере ни А. Белый, ни М. Пришвин, ни М. Булгаков. Изменения творческой атмосферы пагубно сказались на творческой судьбе и некоторых писателей, вступивших в литературу в 1920-е гг. (в стихотворении «ТБЦ» из цикла «Победители» (1932) Э. Багрицкий выступил с одиозным, с точки зрения постперестроечной морали, заявлением: «Но если он скажет: «Солги» - солги. Но если он скажет: «Убей» - убей» (это из воображаемого диалога поэта с Дзержинским, и Багрицкий слова своего героя явно разделяет). Писатели проявляли полную готовность исполнять любые требования века, даже противоречащие идеалам праведности, и это особенно заметно на судьбе дебютантов («подлесок» литературы, по выражению М. Чудаковой, был вытоптан). Даже учитывая, что именно это поколение понесло в годы войны невосполнимую утрату потенциальных художественных талантов, единственность по большому счету состоявшейся творческой судьбы А. Твардовского свидетельствует о трагизме ситуации как в литературе, так и в обществе в целом.
Прозвучавшая в докладе Первому съезду СП мысль Горького о победе социалистической идеологии (основного слагаемого социалистического реализма), о том, что писатели признали социализм единственной идеей творчества, в определенной степени соответствовала истине. Давление господствующей идеологии, мощная пропаганда, твердившая об успехах новостроек (их цену понимали далеко не все), восторги зарубежных гостей, опять-таки широко пропагандируемые советской печатью, делали свое дело. Даже М. Шолохо в, знавший всю подноготную коллективизации, тем не менее как автор «Поднятой целины» верил в возможность ее проведения «по - людски». Большинство же не знало, а то и не хотело знать реального положения вещей и устремлялась к «третьей действительности», выдавая желаемое за сущее, множа уже довольно посредственные плоды социалистического реализма.
В условиях тоталитарного режима возникало какое-то раздвоение личности, когда человек одновременно видя и позитивное, и страшное в окружающей жизни, разводил эти впечатления, разделял их какой-то непреодолимой стеной. Крупнейший ученый В. Вернадский в мае 1944 г. записывал в своем дневнике: «Вчера чувствовал унижение жить в такой стране, где возможно отрицание свободы мысли. Я подумал... надо ехать в США», - и тут же отметил «огромные достижения в СССР - рост экономического и культурного подъема, успех в развитии науки, вовлечение всех народов многонационального государства в строительство нового общества»565. У многих писателей той поры также, особенно в годы Великой Отечественной войны, наблюдается раздвоенность оценок «текущего момента» в публицистике и личных потаенных дневниках. Вот характерная выдержка из блокадного дневника О. Берггольц:
«А почтенное НКВД «проверяет» мое заявление относительно папы! Еще бы! Ведь я могу налгать, я могу «не знать всего» о собственном отце, - они одни все знают и никому не верят из нас! О, мерзейшая сволочь! Ненавижу! Воюю за то, чтобы стереть с лица земли их мерзкий, антинародный переродившийся институт. Воюю за свободу русского слова, - во сколько раз больше и лучше наработали бы мы при полном доверии к нам! Воюю за народную советскую власть, за народоправие, а не за почтительное народодействие. Воюю за то, чтоб чистый советский человек жил спокойно, не боясь ссылки и тюрьмы. Воюю за свободное и независимое искусство...»
Вспоминая далее трагические факты блокадной жизни, Берггольц чувствует всю ложность своего «успеха». «Я почему-то не могу радоваться ему, - вернее, радуюсь, и вдруг обожжет стыдом, тайным, бездонным, холодным. И я сбиваюсь, мне отвратительно становится все, что я пишу...»566
565 Цит. по: Леонова Л.С. Владимир Иванович Вернадский // Вопросы истории. - 2002. - №4. - С. 69.
566 Берггольц О. Из дневников // Звезда. - 1990. - № 6. - С. 166.
Так, осознание трагизма личности и народа в целом накладывало отпечаток и на восприятие собственного «признанного» творчества. Но опубликованное часто было не конъюнктурой, а искренним утверждением превосходства советского общества над фашистским. Хотя опубликованные ныне дневниковые записи О. Берггольц, А. Довженко и др. говорят о неприятии тоталитарного официоза, они искренне были советскими людьми, и об этом забывать нельзя. Именно поэтому советская литература в лучших своих проявлениях обладала большой силой воздействия.