Все творчество М.Е. Салтыкова-Щедрина отличает удивительный, парадоксальный сплав гротескного исследования жизни русского общества и горький, гоголевский «смех сквозь слезы» за судьбу России. Великий сатирик говорил о себе: «Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России». Все современники М.Е. Салтыкова-Щедрина, такие разные, как А.И. Герцен и Н.А. Некрасов, И.С. Тургенев и Л.Н. Толстой, Н.Г. Чернышевский и Н.К. Михайловский, высоко ценили «трагическую сердечность» русского сатирика, продолжившего традиции Н.В. Гоголя, который во всех своих произведениях обличал Зло во всех его видах.
О «Губернских очерках» Н. Щедрина Н.Г. Чернышевский писал: «Ни у кого из предшествовавших Щедрину писателей картины нашего быта не рисовались красками более мрачными. Никто... не карал наших общественных пороков словом более горьким, не выставлял перед нами наших общественных язв с большею беспощадностью. <...> Он — писатель по преимуществу скорбный и негодующий. <...> ...эта благородная и превосходная книга принадлежит к числу исторических фактов русской жизни» [Чернышевский, 1948].
М.Е. Салтыков-Щедрин с народных позиций смотрел на государственную систему России, придя к выводу, что, «вмешиваясь во все мелочные отправления народной жизни», она «стирает все личности, составляющие государство», и «делается причиною всех зол и порождает к себе ненависть», плодит «массу чиновников, чуждых населению по духу и по стремлениям», ставших «страшной, разъедающей силой» [Салтыков-Щедрин, 1965— 1977, т. 18, кн. 2, с. 323]. Так писатель объяснял антинародную сущность государственной системы России.
В «Губернских очерках» М.Е. Салтыков-Щедрин разоблачал механизм крепостных отношений. Свою задачу он определил так: «Много есть путей служить общему делу; но смею думать, что обнаружение зла, лжи и порока также не бесполезно, тем более, что предполагает полное сочувствие к добру и истине» [Салтыков-Щедрин, 1956, с. 14]. Этот мотив служения общему делу громко звучал в созданных позднее циклах сатирических рассказов и очерков «Помпадуры и помпадурши» (1863— 1874), «Письма о провинции» (1868), «Признаки времени» (1868), «Господа ташкентцы» (1869—1872), «Дневник провинциала в Петербурге» (1872—1873), «Благонамеренные речи» (1872 — 1876), «В среде умеренности и аккуратности» (1874 — 1877), «Убежище Монре- по» (1878—1879), «Письма к тетеньке» (1881 — 1882), в вершине сатирического творчества — гротесковом сатирическом романе «История одного города» (1869—1870), в романах «Господа Головлевы» (1875—1880), «Современная идиллия» (1877—1883), в щедринских сказках (1883—1886). По существу, М.Е. Салтыков-Щедрин создал сатирическую энциклопедию русской жизни.
А.И. Введенский был убежден, что «будущий историк нашего времени не минует произведений г. Салтыкова, что в них он найдет удивительно верные и глубокие характеристики нашего общественного быта. Они воскресят перед ним ряд современников наших и засвидетельствуют о всех печалях и тягостях, угнетающих нас. Мрачной чередой пройдут перед его глазами Ташкентцы и Деруновы и весь этот люд "царюющего зла" и народного горя, и наша злоба дня встанет перед ним во всей ее силе. <...> Историк почти только априорным путем может уловить влияние прошлого на настоящее; художник может яркими красками проследить и изобразить, проанализировать последовательное изменение жизни, показавши психологические основы ее» [Салтыков-Щедрин, 1989, с. 493].
В предисловии к английскому переводу «Истории...» И.С. Тургенев отмечал, что «своей сатирической манерой Салтыков несколько напоминает Ювенала», что в нем есть и «нечто свифтовское».
С точки зрения А.И. Введенского, сатирик — это человек, который, показывая отрицательные стороны жизни, не утратил веру в человека, в его разум, в его нравственные качества: «Сатира сама обязана своим существованием именно этой вере в человека, потому что иначе не было никакого смысла в ней: зачем было бы обращаться к людям, указывать им на те уродливости... если считать их неспособными отозваться на благородный голос обличения? При всем том, дело сатиры — показать только эти уродливости, возбудить отвращение к ним, негодование» [Там же]. И сам М.Е. Салтыков-Щедрин был убежден, что не надо «погрязать в мелочах», а надо воспитывать в себе идеалы будущего, «своего рода солнечные лучи, без оживотворяющего действия которых земной шар обратился бы в камень». Как и Н.В. Гоголь, он почувствовал на себе, что искусство сатирика драматично по своей природе, что оно небезобидно1. Что придавало сатирику силы? Совесть (Евангелие посеяло в Н. Щедрине зачатки общечеловеческой совести), вера в безграничные, но затаенные силы духа народного, любовь «до боли сердечной» к России, любовь к литературе, в которой признавался писатель: «Лично я обязан литературе лучшими минутами моей жизни, всеми сладкими волнениями ее, всеми утешениями».
Единодушных рукоплесканий не собрала и сатира «История одного города». М.Е. Салтыков-Щедрин отказывался в ней от привычных рамок социально-политического романа, создав сатирическую картину русской жизни. В быте жителей города Глупова, как в капле воды, отразилась жизнь государства российского со всем его деспотизмом, уродством и горестями. Знакомство с бедственной судьбой глуповцев, которые находились в полной зависимости от самодурства своих меняющихся градоначальников, вызывает и негодование на тех, кто находится у власти, и горечь от рабской психологии униженного народа.
М.Е. Салтыков-Щедрин создал, по замечанию В.А. Чалмаева, «экспозицию уродств, зла, нелепостей и пороков, "вывихов" и курьезов времени и истории, предпочитая ироническое освещение и карикатурно-аллегорическое преломление ситуаций и характеров. Салтыков-Щедрин в полной мере постиг и это существо социально-политической сатиры: его "История одного города" — это горький сатирический смех над серией безголовых временщиков-властителей условного города Глупова со всем убожеством их основ управления, волюнтаристского жизнестроительства. "Формулы власти" и "тексты власти" выродились в одном из самых пустоголовых из них — градоначальнике Брудастом ("Органчике") — до двух "музыкальных пьес": "Разорю!" и "Не потерплю!". Идеалом человеческого общежития для другого — Угрюм-Бурчеева (прямой намек на временщика Аракчеева) — стала пустыня и... казарма с ее духом прямолинейности (улицы — это роты!), одинаковым цветом домов, боем барабана.
Из любви к России и народу рождается в его сатире нечто небывалое, роднящее его сатиру с лирикой, как мечтой "о значительном, высоком, прекрасном" (Л. Гинзбург), чем-то "соприродным молитве" (И. Сурат). Благодаря этой ноте — горечи, боли, сострадания, любви к России — в "Истории одного города" возникает образ народа ("громадины"), ошеломленного, обманутого, образ, который гораздо крупнее и выше всех горделивых ничтожеств, "счастливчиков" у власти. Какой-то мистический вихрь, когда "север потемнел и покрылся тучами", а из этих туч "неслось на город: не то ливень, не то смерч", остановил бег глуповского (и глупого!) времени: "История прекратила течение свое"» [Чалмаев, 2008, с. 6].
1 Н.В. Гоголь писал после постановки «Ревизора»: «Полицейские против меня, купцы против меня, литераторы против меня... Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший признак истины — и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия». А в «Мертвых душах» рассуждал о судьбе сатирика: «Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры... нет ему равного в силе — он Бог. Но не таков удел и другая судьба у писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую паутину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных душ...»
Д.П. Николаев говорил о высокой степени обобщения в щедринской «Истории одного города»: «Как это уже видно из названия книги, мы встречаемся с одним городом, одним образом. Но это такой образ, который вобрал в себя признаки сразу всех городов. И не только городов, но и сел, и деревень. Мало того, в нем нашли воплощение характерные черты всего самодержавного государства, всей страны» [Николаев, 1977, с. 174]. В одной из своих статей о щедринском произведении он в основном останавливает внимание на «веренице градоначальников»: «Город Глупов проходит через целый ряд типичных для самодержавия ситуаций.
Сначала он оказывается под управлением безголового градоначальника, которого жители города встречают с восторгом и которому продолжают беспрекословно повиноваться, несмотря на то, что порой он издает просто- напросто бессмысленные звуки ("Органчик").
Затем в городе развертывается кровопролитная, жестокая борьба за власть между претендентами на глуповский "престол", которая раскрывает истинное отношение правителей друг к другу ("Сказание о шести градона- чальницах").
После этого читателю показывается, как "победители" исправляют историю ("Известие о Двоекурове”).
<...> Вереница градоначальников, удостоившихся развернутого изображения, начинается Брудастым, являвшим собой истинную, очищенную от всех "примесей" сущность градоначальничества, а завершается Угрюм- Бурчеевым, представляющим собой ту же самую сущность, помноженную на строгий план нивиляторства жизни и тупую непреклонность. Вот почему перед нами фигура не только более значительная, но и более зловещая. <...>
В главе об Угрюм-Бурчееве Щедрин рисует гротесковую картину, в которой "совмещены" нивиляторство прошлое (типа аракчеевских военных поселений) и нивиляторство будущее (типа феодального утопического социализма и казарменного коммунизма). Вот почему эта глава является самой "фантастической" в книге. Вот почему неверно сводить угрюм-бур- чеевщину к аракчеевщине. Аракчеевщина — явление конкретно-историческое, а потому в известном смысле слова "кратковременное", преходящее. Угрюм-бурчеевщина — нечто более широкое и более страшное; она олицетворяет собой самую суть нивиляторства и проявляется в разные периоды истории, в разных формах, в разных странах» [Николаев, 1971, с. 224-226].
Авторы «Русской речи» П. Вайль и А. Генис тоже считают, что «...лучшая глава "Истории одного города" — опись градоначальников. В ней, как в капсуле, заключен фантастический роман, который, будь он написан на таком же уровне, как этот перечень, мог бы на целый век опередить "Сто лет одиночества" Гарсиа Маркеса», но при этом замечают: «Однако Щедрин только частично использовал героев, которых он сам щедро наделил богатейшими литературными возможностями. Каждый градоначальник мог бы стать основой для главы фантастического, а не только сатирического романа. Этот парад персонажей, отчасти напоминающий галерею типов из "Мертвых душ”, остался неразработанной жилой. Что мы, например, знаем о легкомысленном и неунывающем маркизе де Санглоте, который "летал по воздуху в городском саду”?
Щедрин, как бы в пику писаревскому определению его творчества ("Цветы невинного юмора”), стремился обрести прочный идеологический фундамент, поэтому "История одного города” — сатира, густо замешанная на философии. Обычно авторы такого рода произведений исследуют какой-нибудь грандиозный, но дурацкий проект. У Щедрина такой проект — история.
Древнее прошлое глуповцев представляет собой "кромешный”, т. е. вывернутый наизнанку, мир. Он существует согласно абсурдным законам, выраженным в прибаутках, поговорках, пословицах, которые глуповцы используют как прямое руководство к действию: "Волгу толокном замесили, потом теленка на баню тащили, потом в кошеле кашу варили".
Как в картине Брейгеля "Пословицы”, люди здесь становятся жертвой неверного толкования мира. Они перепутали переносное значение с прямым — приняли шутку всерьез. От этого и распалось амбивалентное единство вселенной — нижний, "кромешный” мир потерял свою верхнюю половину.
И вот, чтобы вернуть жизни смысл, щедринские "куралесы и гущееды” вносят в социальный хаос идею порядка — устраивают цивилизацию. Однако ничего хорошего из этого не вышло. Если доисторические глуповцы живут в царстве перевернутой логики, то цивилизация принесла им логику извращенную.
Подробный комментарий, указывающий на соответствия между Глу- повым и Российской империей, только затемняет главную мысль писателя. Щедрин высмеивает историю, а не российскую историю. Все градоначальники плохи, т. к. плох сам институт общественного устройства.
Любое управление есть безнадежная война между властью и естеством. <...>
Великое разнообразие глуповских градоначальников призвано демонстрировать беспомощность любой власти, ее ненужность.
Отрицая историю, Щедрин, казалось бы, отдыхал душой на картинах естественной народной жизни, не стесненной градоначальническими потугами ее улучшить. <...>
Когда городом управляет "прекративший все дела” майор Прыщ, сказочное изобилие настигает глуповцев: "Пчела роилась необыкновенно, так что меду и воску было отправлено в Византию почти столько же, сколько при великом князе Олеге”.
Однако освобожденные от узды истории глуповцы возвращаются в кромешный мир. Прыща, например, обладателя фаршированной головы, просто съели. Как и положено, не в переносном, а в прямом смысле. Он пал жертвой "естества”, в данном случае — аппетита местного предводителя дворянства, в желудке которого, "как в могиле, исчезали всякие куски”. <...>
Забытые начальством глуповцы отнюдь не являют собой картину авторского идеала. Разоблачая историю, Щедрин не верит и в справедливую природу, производящую благородных дикарей. Он не решается сделать выбор между кромешным и цивилизованным миром — "оба хуже”.
Туманному финалу книги предшествует последний, решительный конфликт между историей и природой. Угрюм-Бурчеев, виновный в "нарочитом упразднении естества", терпит поражение, столкнувшись с неодолимой стихией — рекой. "Тут встали лицом к лицу два бреда", — комментирует сражение автор. Один бред представляет историю, другой — природу. Обе стихии равно бессмысленны, бездушны, неуправляемы. И в той, и в другой нет места для нормального человеческого существования» [Вайль, Генис, 1990, с. 140-142].
Когда вышла в свет «История одного города», либеральная критика стала упрекать М.Е. Салтыкова-Щедрина в искажении жизни, в отступлении от реализма, но эти упреки были несостоятельными: сатирические гротеск и фантастика у Н. Щедрина не искажают действительности, а лишь доводят до парадокса те качества, которые таит в себе бюрократический режим. В своей статье «Историческая сатира» А.С. Суворин упрекал М.Е. Салтыкова-Щедрина в том, что тот выставил в своей книге народ в неприглядном свете, чего не должен себе позволять талантливый писатель: «Итак, главные, если не единственные занятия градоначальников — сеченье и взыскание недоимок; традиция эта унаследована ими от самых древнейших времен, со времени призвания глуповцами к себе князей. <...>
Подробную характеристику градоначальников историк-сатирик начинает с 1762-го г., когда в Глупов был прислан на градоначальничество Дементий Варламович Брудастый, который выразил свою программу следующими словами: "натиск и притом быстрота, снисходительность и притом строгость"; при нем "хватали и ловили, секли и пороли, описывали и продавали" до тех пор, пока не оказалось, что у градоначальника вместо головы был органчик, сделанный Винтергальтером и выговаривающий два слова: "разорю" и "не потерплю".<...>
Один из следующих очерков — "Голодный год" — несравненно лучше: тут немало мелких замечаний о беспомощности жителей против буйства начальников и о той удивительной поспешности, с какою являются военные команды усмирять совершенно смирных обывателей, кажущихся, однако, начальническому глазу бунтующими, и чем кривее этот глаз, чем ограниченнее рассудок и чем больше склонности к самодурству у подобных начальников, тем чаще эти мнимые бунты и тем более возов розог истребляется на мужицкую спину. <...>
Страх — великое дело: он отнимает разум даже у разумных и парализует энергию сильных; чтоб составить себе определенное понятие о человеке, надо посмотреть, как живет он при обстоятельствах благоприятных, в счастии и довольстве. Оказывается, что такое наблюдение можно произвести и над глуповцами, ибо и у них были кроткие градоначальники, между которыми нельзя не упомянуть, без особенной благодарности, о некоем Прыще, имевшем, вместо обыкновенной, фаршированную голову, что и было потом открыто, и голова эта съедена с большим аппетитом предводителем дворянства. Но прежде, чем это случилось, глуповцы успели насладиться покоем, ибо фаршированная голова оказалась несравненно пригоднее для развития самоуправления у глуповцев; Прыщ позволил им жить, как они хотят. <...> Конечно, впоследствии, при крутых обстоятельствах, которые опять настали, глуповцы часто повторяли: "ах, если б все градоначальники были с фаршированными головами!" <...> Последующие градоначальники хотя и не отличались благодушием фаршированного, но были люди веселые, не злые, любящие наслаждения и иногда похвалявшиеся и либерализмом. И что ж? Глуповцы "изнемогли" под бременем своего счастия и забылись. Избалованные пятью последовательными градоначальниками, доведенные почти до ожесточения грубою лестью квартальных, они возмечтали, что счастье принадлежит им "по праву"» [Суворин, 2002].
«История одного города» вызвала закономерные нападки на ее автора. В журнале «Вестник Европы» (апрель, 1871, кн. 4) была напечатана рецензия г. А. Б-ова, в которой писателя упрекали в недостаточном знакомстве с русской историей, приписывая ему намерение написать «историческую сатиру», на которую Н. Щедрин, глубоко задетый обвинениями в глумлении над народом, ответил пространным письмом в редакцию журнала «Вестник Европы», изложив свою позицию насчет «характеристических черт русской жизни», ужасавших его: «...издавая "Историю одного города", я совсем не имел в виду исторической сатиры... Не "историческую", а совершенно обыкновенную сатиру я имел в виду, сатиру, направленную против тех характеристических черт русской жизни, которые делают ее не вполне удобною. Черты эти суть: благодушие, доведенное до рыхлости, ширина размаха, выражающаяся, с одной стороны, в непрерывном мордобитии, с другой — в стрельбе из пушек по воробьям, легкомыслие, доведенное до способности не краснея лгать самым бессовестным образом. В практическом применении эти свойства производят результаты, по моему мнению, весьма дурные, а именно: необеспеченность жизни, произвол, непредусмотрительность, недостаток веры в будущее и т. п. <...> Явления эти существовали не только в XVIII веке, но существуют и теперь, и вот единственная причина, почему я нашел возможным привлечь XVIII век. Если б этого не было, если б господство упомянутых выше явлений кончилось с XVIII веком, то я положительно освободил бы себя от труда полемизировать с миром уже отжившим. <...>
Сочетав насильственно "Историю одного города" с подлинной историей России, рецензент совершенно логически переходит к упреку в бесцельном глумлении над народом, как непосредственно в собственном его лице, так и посредственно в лице его градоначальников. "Органчик" его возмущает, "Сказание о шести градоначальницах" он просто называет "вздором". Очевидно, что он твердо встал на историческую почву и совершенно забыл, что иносказательный смысл тоже имеет право гражданственности.
<...> ...приступая к обличению меня в глумлении над народом непосредственно, мой рецензент высказывает несколько теплых слов, свидетельствующих о его личном сочувствии народу. <...> Во-первых, ему кажется совершенным вздором... названия головотяпов, моржеедов и проч. <...> ...утверждаю, что ни одно из этих названий не вымышлено мною, и ссылаюсь в данном случае на Даля, Сахарова и других любителей русской народности. Они засвидетельствуют, что этот "вздор" сочинен самим народом... <...>
Во-вторых, рецензенту не нравится, что я заставляю глуповцев слишком пассивно переносить лежащий на них гнет. <...>
В-третьих, рецензенту кажется возмутительным, что я заставляю глуповцев жиреть, наедаться до отвала и даже бросать хлеб свиньям. Но ведь и этого не следует понимать буквально. Все это, быть может, грубо, аляповато, топорно, но тем не менее несомненно — иносказательно. Когда глуповцы жиреют? — в то время, когда над ними стоят градоначальники простодушные. Следовательно, по смыслу иносказания, при известных условиях жизни, простодушие не вредит, а приносит пользу. <...>
Вообще, недоразумение относительно глумления над народом, как кажется, происходит от того, что рецензент мой не отличает народа исторического, т. е. действующего на поприще истории, от народа как воплотителя идеи демократизма. Первый оценивается и приобретает сочувствие по мере дел своих. Если он производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть и речи; если он выказывает стремление выйти из состояния бессознательности, тогда сочувствие к нему является вполне законным, но мера этого сочувствия все-таки обусловливается мерою усилий, делаемых народом на пути к сознательности. Что же касается до "народа" в смысле второго определения, то этому народу нельзя не сочувствовать уже по тому одному, что в нем заключается начало и конец всякой индивидуальной деятельности» [Салтыков-Щедрин, 1965—1977, т. 8, с. 246-249].
Безоговорочно принимает точку зрения писателя, изложенную в его письме, Ю.В. Лебедев, считая, что Салтыков-Щедрин «вслед за Тургеневым и одновременно с Толстым и Некрасовым... находит в народной среде то, что утрачено в мире русской бюрократии: человеческую общность и чуткость. Щедринские люди из народа — странники и богомольцы, в неутомимых поисках братства и правды блуждающие по русским дорогам.
Однако Салтыков смотрит на мужика не только с демократической, но и с исторической точки зрения. Поэтому образ народа в "Очерках" двоится. Поэтизируется народ как "воплотитель идеи демократизма", но вызывает грустно-иронические раздумья Щедрина народ-гражданин, действующий на поприще современной русской истории.
Ирония автора книги направлена и на паразитическую бюрократию, и на терпеливую, смиренно-добродушную народную массу. Собирает чиновник-взяточник мужиков, требует немедленного внесения подати, занимается откровенным вымогательством, хочет получить у мужиков "откупное" "детишкам на молочишко": "Стоят ребятушки да затылки почесывают... не будет ли божецкая милость обождать до заработков... Сгонят человек триста, ну, и лежат на солнышке. Лежат день, лежат другой... а ты сидишь себе в избе, будто взаправду занимаешься". В таком смиренном терпении народа Щедрин видит проявление гражданской незрелости, пассивности, уступчивости» [Лебедев, 2008, с. 2].
Кроме фантасмагорических героев «Истории одного города», в которой в гротескных образах выведены различные народные типы и типы чиновников, М.Е. Салтыков-Щедрин «открыл» еще один тип русского человека — Порфирия Владимировича Головлева.
В романе «Господа Головлевы» перед нами предстает «семейная хроника», где рассказывается «история умертвий» членов одной семьи, в которой названия пяти глав из семи соотнесены с темой семьи: «Семейный суд», «Племяннушка», «По-родственному», «Семейные итоги», «Недозволенные семейные радости». В отличие от традиционного жанра — «семейный роман» — М.Е. Салтыков-Щедрин прослеживает развитие семейных отношений в связи с развитием отношений общественных (Анна Головлева теряет свою власть после отмены крепостного права), создав образец психологического романа с отчетливо выраженной сатирической направленностью.
М.Е. Салтыков-Щедрин задумал свою «книгу об умирающих» — о тех, кто считал себя хозяевами России, но был обречен на вымирание, обречен историей на исчезновение — на закате крепостного права, которое Н.А. Некрасов называл «цепью великою», ударяющей «одним концом по барину, другим по мужику». Крепостное право сыграло главную роль в духовном обнищании дворянства1.
Писатель рассказал не грустную и поэтическую историю о вымирающих «дворянских гнездах», в которых жила любовь, звучали возвышенные речи о смысле жизни, рождались романтические чувства, как в произведениях И.С. Тургенева, С.Т. Аксакова, И.А. Гончарова, Л.Н. Толстого, а показал процесс нравственно-психологической деградации дворянства, его «выморочность» с беспощадным реализмом. В письме Е.И. Уткину М.Е. Салтыков-Щедрин писал: «Я обратился к семье, к собственности, к государству и дал понять, что в наличности ничего этого уже нет» [Салтыков-Щедрин, 1933— 1941, т. 19, с. 185— 186]. Для него «дворянское гнездо» — «сама смерть, злобная, пустоутробная, это смерть, вечно подстерегающая новую жертву... Все смерти, все язвы, все отравы — все идет отсюда».
Все русские писатели второй половины XIX века (И.А. Гончаров и И.С. Тургенев, Л.Н. Толстой и Ф.М. Достоевский) остро ощущали надвигающиеся социальные катаклизмы, и в их реалистических романах зазвучал трагедийный мотив гибели семьи, ее устоев. В романе М.Е. Салтыкова-Щедрина главной стала «мысль семейная»1 1 2, которая в разных планах звучала в «Анне Карениной» и «Войне и мире» Л.Н. Толстого, в «Братьях Карамазовых» Ф.М. Достоевского, в тетралогии Н.Г. Гарина-Михайловского («Детство Темы», «Гимназисты», «Студенты», «Инженеры»), в биографических хрониках С.Т. Аксакова («Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука»), но в романе «Господа Головлевы» уже нет идеализации семейных отношений, в нем звучит тревога об изменении сознания людей, живущих в переходное время, в которое опора государства — дворянство — обнаружило свою экономическую, социальную и нравственную несостоятельность.
Социальное и моральное вырождение семьи Головлевых как бы подводит итог внутреннему краху и гибели дворянства как класса, т. к. в этой патриархальной дворянской семье произошел распад всех устоев — хозяйственных, моральных, психологических, что приводит к философским раздумьям о бессмыслице накопительства «мертвых» ценностей. Еще А.С. Пушкин в «Скупом рыцаре» и в «Пиковой даме» начал бить тревогу о гибельной власти денег, приводящей людей к взаимной ненависти, лицемерию, ущербности души.
1 Действие в романе «Господа Головлевы» происходит примерно 20 лет — с 1856 по 1877 год: до и после отмены крепостного права.
2 «На принципе семейственности написаны мною “Господа Головлевы"» (Н. Щедрин).
О трагическом распаде семьи и рассказано в щедринском романе «Господа Головлевы», в котором царили бездуховность, равнодушие, праздность, страсть к накопительству, опустошившие души родных людей, ожесточившие их, заглушившие все проявления человечности. Первым погибает безвольный Степан, умный и талантливый Степка-озорник, «с детства играющий роль не то парии, не то шута», со временем превратившийся в Степку-балбеса: «Такие личности охотно поддаются всякому влиянию и могут сделаться чем угодно: пропойцами, попрошайками, шутами и даже преступниками». Потом — сбежавший из дома, ожесточившийся Павел, только в своих грезах мстящий Иудушке1, и их никчемный, раздавленный властной женой отец Владимир Михайлыч. В одиночестве умирает некогда всесильная, обобранная и обманутая сыном Порфирием мать Арина Петровна, всю жизнь обманывающая сама себя в том, что радела за семью, но совершенно равнодушная к детям и к мужу. Погибают сыновья Порфирия Володенька и Петенька, никогда не знавшие любви, как и позволившая себе быть на мгновенье счастливой дочь Арины Петровны, кончает самоубийством «племяннушка» Любинька. Никто из них не знал поддержки семьи, участия, никто не видел перед собой нравственного примера. Да и что они могли видеть, если во главе рода стояла женщина, равнодушная к судьбе спившегося мужа, ставшего по ее воле приживалом сына Степана, к несчастно сложившейся жизни замужней дочери и ее оставшимся сиротами детям! Арина Петровна «только тогда дышала свободно, когда была одна со своими счетами и хозяйственными предприятиями, когда никто не мешал ее деловым разговорам...»; «у нее была слишком независимая, холостая натура, чтобы она могла видеть в детях что-нибудь, кроме лишней обузы». Писатель показывает ее «даже не злою, а оцепеневшею в апатии властности»: бурная хозяйственная деятельность ее сплеталась с мертвенным равнодушием к детям и внукам.
Каждый из Головлевых делал попытку бежать из дома, но, не приспособленные к жизни, не умеющие трудиться, они возвращались, чтобы умереть «в родном, но мертвом доме», в котором поколение за поколением ждало своего «умертвия», так и не дождавшись понимания и поддержки от своих родных. Они умирали постепенно — нравственно, духовно, физически. Да и не могло ничего другого случиться в семье, где все находились не только в состоянии озлобленного отчуждения друг от друга, но еще и стремились к взаимному уничтожению ради обогащения. В семье, в которой были разрушены кровно-родственные связи, где царила атмосфера всеобщей ненависти, не могло не произойти «фатальное вырождение» ее членов. В своем романе М.Е. Салтыков-Щедрин очертил типические свойства всей русской жизни: «Бывают семьи, над которыми тяготеет как бы обязательное предопределение. Особливо это замечается в среде той мелкой дворянской сошки, которая без дела, без связи с общей жизнью и без правящего значения сначала ютилась под защитой крепостного права, рассеянная по лицу земли русской, а ныне, уже без всякой защиты, доживает свой век в разрушающихся усадьбах. В жизни этих жалких семей и удача и неудача — все как- то слепо, не гадано, не думано <...> Представителям их домашние пенаты, с самой колыбели, ничего, по-видимому, не дарят, кроме безвыходного злополучия. Вдруг, словно вша, нападает на семью не то невзгода, не то порок, и начинает со всех сторон есть... точить поколение за поколением. Появляются коллекции слабосильных людишек, пьяниц, мелких развратников, бессмысленных празднолюбцев и вообще неудачников. И чем дальше, тем мельче вырабатываются людишки, пока, наконец, на сцену не выходят худосочные заморыши... которые, при первом же натиске жизни, не выдерживают и гибнут». М.Е. Салтыков-Щедрин определяет три характерные черты, присущие членам этой семьи: «праздность, непригодность к какому бы то ни было делу и запой». Неспособность заниматься «делом» влекли за собой «пустословие», «пустомыслие» и, как следствие, запой, являющиеся как бы обязательным заключением «общей жизненной неурядицы».
1 В нем, как и в Степане, были хорошие задатки, но паразитический образ жизни их погубил. Павел чем-то напоминает гоголевского Манилова в своих бесплодных мечтах. Вот какую характеристику дает ему автор: «Может быть, он был добр, но никому добра не сделал; может быть, был не глуп, но во всю жизнь ни одного умного поступка не совершил. Он был гостеприимен, но никто не льстился на его гостеприимство; он охотно тратил деньги, но ни полезного, ни приятного результата от этих трат ни для кого никогда не происходило; он никого никогда не обидел, но никто этого не вменял ему в достоинство...»
Образ Порфирия Владимировича — «Иудушки», «кровопивушки» — стал открытием М.Е. Салтыкова-Щедрина. Это лицемер, «лишенный всякого нравственного мерила», склонный к пустословию (взглядом своим «словно петлю накидывает»); он — стяжатель, обирающий всех своих родных, он — ханжа, который, как Кабаниха А.Н. Островского («Гроза»), «поедом ест» близких («не очень страшен, а тиранит, слов не жалеет. Словами-то он сгноить человека может»); он — разрушитель жизни (явившись к брату Павлу и к матери в моменты их агонии, он ускоряет их смерть; он отказывает в помощи сыновьям, отправив их на тот свет, одного — предварительно на каторгу); он — тиран (отнял у своей экономки Евпраксий их общего сына, отправив его в воспитательный дом). Порфирий Головлев с самого детства научился носить маску «благовоспитанного сына», потом — «заботливого брата», позднее — «чадолюбивого отца», ускорив при этом гибель всех своих родных. Унижая и уничтожая всех вокруг себя, он разрушил и самого себя, придя к полному «нравственному окостенению» и полному одиночеству, не сразу осознав, что смерть матери разорвала его последнюю связь с миром. У них было много общего, что отмечал А.И. Введенский: «Иудушка и "милый друг маменька" — деятельные члены семьи. Оба они — "хозяева- приобретатели". Они умели хлопотать, деятельно устраивать свои дела, и к чему же они пришли? Только к сознанию ненужности своей деятельности, к пустоте. Иудушка показал собственным примером маменьке, чем она была по отношению к другим, и она умерла в полном сознании ненавистное™ дела всей своей жизни. Иудушке тоже, в конце концов, пришлось убедиться в том же и понять, но уже поздно, что жизнью должно быть нечто совершенно другое, не то, чем он считал ее; он понял все свое бессердечие, припомнил жертвы его, но поздно, слишком поздно. Автор с большой художественной проницательностью намечает главнейшие моменты психической жизни героев, постепенные переходы их к сознанию губительности их жизни. Каким же образом создалась эта неудачная жизнь их? На Иудушке, любимце матери, мы видим пример ее влияния, влияния ее приобретательской деятельности и той вековой морали, пример влияния которой мы видим на Чичикове. Помните ли, читатель, эти наставления, которые выслушивал герой "Мертвых душ" и которые запали в его душу: послушествуй старшим и пр. Иудушка вышел в жизнь именно с таким запасом практическим сентенций, которые и сложились в нем в то, что автор называет пустословием и пусто- мыслием. Судьба Иудушки должна была, очевидно, сложиться именно так, как показывает нам автор. Оставшись одиноким и видя кругом себя только ненависть, он должен был, в конце концов, прийти к тяжелому сознанию, покаравшему его...» [Салтыков-Щедрин, 1989, с. 495, 497]. Постаревшего Головлева стали окружать только призраки его жертв: «Зачем он один? Зачем он видит кругом не только равнодушие, но и ненависть? Отчего все, что ни прикасалось к нему, — все погибло? Вот тут, в этом самом Головлеве, было когда-то целое человечье гнездо — каким образом случилось, что и пера не осталось от этого гнезда?» Иудушка вдруг понял, что ему незачем жить:
«Жить и мучительно, и не нужно; всего нужнее было бы умереть; но беда в том, что смерть не идет». И Порфирий Головлев, оправдывая прозвище, полученное им в детстве от Степана, подобно библейскому Иуде, погибает (его смерть напоминает самоубийство), замерзая по дороге на кладбище к могиле маменьки. Терзаемый муками «одичалой совести», он фактически идет на сознательную смерть («Что такое! Что такое сделалось?! <...> где все?»). По мысли А.П. Ауэра, «отчуждение — это и есть тот "злополучный фатум", тяготеющий над этим родом, о котором Салтыков пишет в конце романа. Отмеченная библейская параллель выводит повествование к общей мысли: отчуждение — страшная разрушительная сила для всего человечества. К этому художественному итогу привела параболическая поэтика "Господ Головлевых", превратившая их в роман-притчу.
Не с меньшим трагизмом происходит отчуждение человека и от самого себя. Именно это происходит с Иудушкой, когда к концу жизни в нем проснулась и во весь голос вдруг заговорила совесть. С этого момента он враждебно относится уже не к окружающим людям, а к самому себе. Возникшее отчуждение переходит в беспощадное самоотрицание. Теперь к Иудушке возвращается и потерянная когда-то память. В его воспаленном сознании теснятся тени умерших, от них нет спасения — "везде шевелятся серые призраки". Они неумолимо преследуют щедринского героя, цепко держат его в своей власти. Иудушке страшно жить, и единственный выход из трагического тупика он видит в самоубийстве» [Ауэр, 2006, с. 278 — 279].
Смерть Иудушки символизирует гибель всего головлевского мира, в котором человек изначально был обречен на несчастье. Недаром Аннинька говорит Порфирию: «Страшно с вами!»
В «пробуждении совести» (глава «Рассвет») Порфирия Головлева М.Е. Салтыков-Щедрин видит расплату за то зло, которое он принес в мир: «Такие пробуждения одичалой совести бывают исключительно мучительны. Не видя никакого просвета впереди, совесть не дает примирения, не указывает на возможность новой жизни, а только бесконечно и беспощадно терзает». Пробудившаяся совесть не возрождает, а добивает Порфирия. Пробуждение совести в человеке, когда он стоит «одной ногой в могиле», не вытекает из логики развития характера Порфирия Владимировича, а говорит о просветительской тенденции мировоззрения писателя, верящего в пробуждение человеческой совести, и потому последние мгновения жизни Иудушки описаны им без сарказма. «Надо меня простить! — произносит Иудушка свой последний монолог. — За всех... И за себя... и за тех, которых уж нет... Что такое! что такое сделалось?! <...> где... все?» Эти слова говорят о том, что его совесть не умерла окончательно, что он способен был испытать ужас и стыд за свою жизнь, а «стыд, по мнению Салтыкова-Щедрина, есть драгоценнейшая способность человека ставить свои поступки в соответствии с требованиями той высшей совести, которая завещана историей человечества». Иудушка, казалось бы, абсолютно духовно опустошенный, все же испытал муки совести и стыда.
Неожиданное сатирическое переосмысление имени библейского Иуды в лицемере Иудушке Головлеве говорило о глубине сатирической мысли писателя. По замечанию Н.К. Михайловского, «фигура Иудушки, совмещающая в себе столько комических черт и в то же время полная глубокого трагизма, принадлежит к числу тех, которые живут века. Вы ясно видите этого словото- чивого "кровопивушку", слышите его голос, ощущаете неприятность его прикосновения и, вместе с его сыном, племянницей Евпраксеюшкой, милым другом маменькой, брезгливо и страшливо содрогаетесь. Но удивительное дело: вы понимаете, что Аннинька должна была бежать от той невыносимой скуки и страха, которые распространяет вокруг себя Иудушка, и могла вернуться под его постылый кров только вконец одуренная пьяною жизнью; вы понимаете, что и сын Иудушки, и Евпраксеюшка, и милый друг маменька должны сторониться общения с ним; вы чувствуете, наконец, что и сами вы, встретившись с этой фигурой в жизни, ни на единую минуту не пожелали бы продолжить эту встречу. А вот в художественном воспроизведении вы от Иудушки оторваться не можете, хотя и переживаете с другими действующими лицами их тоску и страх. В этом и состоит чудесная тайна истинно художественного произведения: властная воля великого художника пленила вас, приковала ваше внимание к явлению, мимо которого вы, свободный от чар гениального творчества, постарались бы пробежать как можно скорее» [Михайловский, 1957].
Образ Порфирия Головлева психологически многогранен, его характер лицемера, пропитанный показной религиозностью, лишен схематизма и доведен писателем до типа, символизирующего определенную социальную группу, потому и стал нарицательным явлением. Он не показан в своей эволюции, но раскрывается с разных сторон, углубляясь за счет палитры оттенков. М.Е. Салтыков-Щедрин подчеркивал, что его герой — чисто русский тип: «Не надо думать, что Иудушка был лицемер в смысле, например, Тартюфа или любого современного французского буржуа, соловьем рассыпающегося по части общественных основ. Нет, ежели он и был лицемер, то лицемер чисто русского пошиба, т. е. просто человек, лишенный всякого нравственного мерила и не знающий иной истины, кроме той, которая значится в азбучных прописях. Он был невежественен без границ, сутяга, лгун, пустослов и в довершение всего боялся черта».
М.Е. Салтыков-Щедрин, рассказав историю жизни и смерти Порфирия Головлева, разрушившего жизнь родных и свою собственную, напоминает об ответственности человека за других людей и за самого себя, об ужасах нравственного разложения человека, о цене человеческой жизни.
Н.Г. Чернышевский был прав в том, что М.Е. Салтыков-Щедрин создал книги, которые относятся к «прекрасным литературным явлениям», «принадлежат к числу исторических фактов русской жизни» и что «в каждом порядочном человеке русской земли Щедрин имеет глубокого почитателя. Честное имя его между лучшими, и полезнейшими, и даровитейшими детьми нашей родины» [Чернышевский, 1948, т. 4].