Как написать сочинение по русской литературе

Орлов В. Н.

ПОЭМА АЛЕКСАНДРА БЛОКА «ДВЕНАДЦАТЬ»

<...> Революция, по Блоку, всемирна, всеобща и неостановима. Она воплотилась для него с наибольшей полнотой в образе неудержимого «мирового пожара», который вспыхнул в России и будет еще долго разгораться все больше и больше, перенося свои очаги и на Запад и на Восток — до тех пор, «пока не запылает и не сгорит весь старый мир дотла». <...>

О такой огненной всемирной буре Блок мечтал всю жизнь и в Великой Октябрьской революции радостно увидел осуществление своей заветной мечты. Он смотрел вперед, видел, «что задумано», и в романтическом воодушевлении готов был принять задуманное за уже свершившееся. Он утверждал, что мир не только «вступил в новую эру», но «уже перестроился», что возврата к прошлому нет и быть не может, что как не стало и не будет никогда старой России, так же не будет и всего остального капиталистического мира — ни Англии, ни Германии, ни Франции, что старый мир с его цивилизацией, государственностью, религией, искусством — «уже расплавился». «Мир вступил в новую эру. Та цивилизация, та государственность, та религия — умерли. Они могут еще вернуться и существовать, но они утратили бытие, и мы, присутствовавшие при их смертных и уродливых корчах, может быть, осуждены теперь присутствовать при их гниении и тлении». Из этого убеждения Блок, обращаясь к задачам искусства, делает два решающих вывода: «Художнику надлежит пылать гневом против всего, что пытается гальванизировать труп»; «художнику надлежит готовиться встретить еще более великие события, имеющие наступить, и, встретив, суметь склониться перед ними».

Из сказанного ясна суть блоковского понимания революции как стихийного и необратимого процесса, — понимания, обусловившего как сильные, так и слабые стороны того, что поэт написал об Октябрьской революции. <...>

Блоковское понимание Октябрьской революции во всей его полноте и цельности воплощено в «Двенадцати» в символике поэмы, в ее образности, во всей ее художественной структуре.

В поэме последовательно применен художественный прием, основанный на эффекте контраста. Сразу бросается в глаза, что изображение строится в ней на чередовании мотивов ночной темноты и снежной вьюги:

Черный вечер

Белый снег.

Эта плакатно резкая («в две краски») цветовая символика отчетливо ясна по своему смыслу. Она знаменует два жизненных, исторических начала: низкое и высокое, ложь и правду, старое и новое, прошлое и будущее — все, что противоборствует как на всем свете, так и в каждой человеческой душе. Символика эта социально прояснена, в ней — отражение и художественное обобщение реально-исторических явлений. Черное — это смертельно раненный, но еще отчаянно сопротивляющийся старый мир со всем его наследием. Это не только уходящая в прошлое толстозадая Святая Русь с ее буржуями, витиями, попами, барынями, проститутками, городовыми, господскими «етажами» и золотыми иконостасами, но также и то, чем старый мир затемнил, отравил и покалечил миллионы человеческих душ: бесшабашное буйство, горе горькое и жажда «сладкого житья», дешевая кровь, всяческая жестокость и дикость. Белое, точнее светлое: белое и красное (между этими цветовыми категориями нет принципиальной разницы) — это вольная метель, очистительный пожар, белоснежный венчик Иисуса Христа, красный флаг, все праведное, чистое, святое, революция. <...>

Для характеристики этого рухнувшего мира Блок нашел удивительный по силе презрения образ, необыкновенно смелый в своей новизне. Можно было в десятый, в сотый раз изобразить старый мир колоссальным Молохом, перемалывающим человеческие жизни, апокалипсическим Зверем, стоголовой Гидрой, еще каким-нибудь чудовищем. Блок сказал просто и убийственно: «паршивый пес».

Стоит буржуй на перекрестке

И в воротник упрятал нос,

А рядом жмется шерстью жесткой

Поджавший хвост паршивый пес.

Стоит буржуй, как пес голодный,

Стоит безмолвный, как вопрос.

И старый мир, как пес безродный,

Стоит за ним, поджавши хвост.

Образ «паршивого пса», как видим, обогащен дополнительными эпитетами, оттенками, подробностями: пес назван еще и жесткошерстным, голодным, безродным, а далее — нищим, ковыляющим, шелудивым, холодным, волком и еще раз безродным. Все эти эпитеты и оттенки говорят сами за себя: Блок хочет как можно безжалостнее развенчать старый мир, стереть его ореол мнимого величия и былой силы. <...>

Тема революции как гибели старого мира и рождения нового неразрывно связана в «Двенадцати» с темой народа... Образ народа запечатлен в коллективном герое поэмы — двенадцати парнях из питерских «низов», добровольно и с ясным сознанием своего долга вступивших в Красную гвардию:

Как пошли наши ребята

В красной гвардии служить —

В красной гвардии служить —

Буйну голову сложить!

Кто же такие эти двенадцать? В этом вопросе необходимо разобраться, потому что вокруг него накопилось и до сих пор плодится много неясностей и даже произвольных домыслов.

Социальная, классовая природа двенадцати определена в поэме совершенно точно: «рабочий народ». Именно из рабочего народа и формировалась в Петрограде Красная гвардия <...>

Критики, упрекавшие Блока за то, что он передал дело революции не в те руки, неизменно ссылались на одно и то же: сам поэт охарактеризовал своих безыменных героев как «голытьбу», да еще не просто голытьбу, а такую, которой «на спину б надо бубновый туз» (то есть отличительный знак каторжников), перед которой приходится «запирать етажи». Однако аргументация от «бубнового туза», если поглубже разобраться в поэме, нуждается по меньшей мере в уточнении.

Во-первых, самому слову «голытьба» не следует придавать никакого особого значения. Оно значит в «Двенадцати» только то, что действительно значит: беднота, голь перекатная. <...> Далее: «бубновый туз» — это все-таки метафора. Поэт рисует внешний облик двенадцати:

В зубах — цыгарка, примят картуз,

На спину б надо бубновый туз!

Такими — с незримым «бубновым тузом» — красногвардейцы представлялись напуганному воображению обывателя... <...> Блок и не ставил своей задачей показать авангард революции... Об Октябрьской революции и, в частности, о большевизме, как мы видели, у поэта было свое представление, которое и отразилось в его поэме. Замысел Блока был в том, чтобы языком искусства сказать, как вырвавшаяся на простор народная «буйная воля» обретает путь и цель, превращается в «волевую музыкальную волну». <...>

Блок признал высшую справедливость революционного насилия, видел в этом «историческую необходимость», но и не закрывал глаза на «страшное», а хотел объяснить его тоже исторически — как наследие жестокого, рабского прошлого. <...> Блок ничего не хочет ни приукрасить, ни смягчить. Да, эти люди, пришедшие в революцию с «литыми ножиками», говоря словами Блока, еще не «организованная» революционная воля. Их ведет пока только «черная злоба, святая злоба» к царям и господам. Но эти ожесточенные враги старого мира — также и его жертвы. На них еще лежат его густые тени, над ними еще тяготеет его проклятие. Эти люди прокляты «родимыми пятнами» окаянного прошлого, которое раздуло в миллионах человеческих душ темное пламя «вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести» (это — из августовского дневника 1917 года). Данная тема — предмет постоянных размышлений Блока. В статье «Интеллигенция и Революция» он писал, что в России — «миллионы людей, пока «непросвещенных», пока «темных» и что «среди них есть такие, которые сходят с ума от самосудов, не могут выдержать крови, которую пролили в темноте своей».

Есть в «Двенадцати» знаменательная деталь: герои поэмы неудержимо идут вперед, в будущее, но «пес паршивый» неотступно тащится вслед за ними. Это — тень старого мира, который хотя и поджал хвост, но пристал к двенадцати и не отстает от них — «ковыляет позади», несмотря на их окрики и угрозы:

— Отвяжись ты, шелудивый,

Я штыком пощекочу!

Старый мир, как пес паршивый,

Провались — поколочу! <...>

 

Во всяком случае, доверив «голытьбе» дело исторического возмездия над старым миром, Блок ни в малейшей мере не хотел взять под сомнение искренность и силу революционного порыва своих героев. Вопреки темным и слепым страстям, которые тяготят этих людей как наследие прошлого, героика революции, борьба за великую цель поднимает их на высоту нравственного и исторического подвига. Такова была мысль Блока. Для него эти люди были героями революции, и он воздал им честь и славу — таким, какими их увидел.

Сюжет и вся художественная структура поэмы говорят в пользу такого ее понимания.

В этой связи необходимо остановиться на преступлении и личной драме Петрухи. <...>

Напомним ход событий. Первая песня поэмы носит характер экспозиционный. Герои появляются во второй песне. В разговоре о Ваньке и Кате принимает участие несколько человек; Петрухе принадлежит последняя реплика:

— Ну, Ванька, сукин сын, буржуй,

Мою, попробуй, поцелуй!

Эго личная тема Петрухи, голос его ревности и злобы на изменщицу и разлучника. Здесь он звучит как случайный выкрик и сразу же заглушается голосом общего долга:

Революционный держите шаг!

Неугомонный не дремлет враг!

Товарищ, винтовку держи, не трусь!

и т.д.

Третья песня развивает эту тему: «Как пошли наши ребята в красной гвардии служить...» Зато в четвертой, пятой, шестой и седьмой песнях мы оказываемся в кругу совершенно иных мотивов: Ванька с Катей раскатывают на лихаче, Петруха любовно и грубо вспоминает Катю и ее неверность, всячески показывает свою забубенную удаль («Эх, эх, согреши! Будет легче для души!»), красногвардейцы охотятся за Ванькой, и шальная Петрухина пуля настигает Катю. В сцене погони и убийства участвуют все двенадцать («Стой, стой! Андрюха, помогай! Петруха, сзаду забегай!..»), но здесь и дальше, в песнях седьмой и восьмой, Петруха — главный герой. Начинается, развертывается и завершается его драма, до которой остальным особого дела нет. Сцена убийства знаменательно в этом смысле заканчивается уже знакомым призывом не забывать об общем долге: «Революционный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!»

Петруха остается один на один со своей малой человеческой трагедией. Сейчас он человек глубоко несчастный, тяжко нагрешивший и впавший в горькое, надрывное раскаяние:

И опять идут двенадцать,

За плечами — ружьеца.

Лишь у бедного убийцы

Не видать совсем лица...

Все быстрее и быстрее

Уторапливает шаг.

Замотал платок на шее —

Не оправиться никак...

Он настолько пал духом, что товарищи, которым вовсе не до его маленькой трагедии, стараются его подбодрить. Сперва — по-дружески, ласково... <...> Потом (поскольку Петруха надрывается все пуще) — гораздо более сурово, требовательно и непримиримо:

— Не такое нынче время,

Чтобы нянчиться с тобой!

Потяжелее не будет бремя

Нам, товарищ дорогой!

Последний аргумент — решающий: Петруха замедляет торопливые шаги, вскидывает голову. Опять, как видно, торжествует тема общего долга. Последний куплет — по своей идейной нагрузке — один из самых важных в поэме. Здесь вполне проясняется природа ее коллективного героя: красногвардейцы сознают величие времени и знают, что впереди их ждут еще более суровые испытания. <...>

Пристыженный Петруха перестает выворачивать душу, пробует взять себя в руки, «он опять повеселел». Но веселье его — горькое, надсадное, — не веселье, а все та же показная, залихватская, крикливая удаль, за которой прячутся и тяжелая тоска, и неутихающие угрызения совести. Тут-то он и начинает «пугать», грозится кровью залить память о «зазнобушке», всуе поминает господа бога:

Эх, эх!

Позабавиться не грех!

Запирайте етажи,

Нынче будут грабежи!

Отмыкайте погреба —

Гуляет нынче голытьба!

Однако кого же он пугает? Ответ на это дает следующая, восьмая, гениальная по стиху песня, с удивительным мастерством воссоздавшая дух, колорит и форму народной «заплачки». <...>

И тут эта горькая, надсадная, напускная удаль находит единственную цель:

Ты лети, буржуй, воробышком!

Выпью кровушку

За зазнобушку,

Чернобровушку...

В этой яростной вспышке есть своя глубокая психологическая достоверность: у Петрухи — свои счеты с буржуйским миром, с которым спуталась его Катя (гулявшая с офицерами и юнкерами) и который в конечном счете оказался виновником ее нечаянной гибели — ведь Ванька, из-за которого она погибла, тоже «буржуй».

А товарищи Петрухи поют совсем другие песни. «Скучно» — так кончается Петрухина заплачка. И сразу вслед за ней идет бодрая, задорная, насмешливая песня двенадцати — переиначенный ими на новый лад старинный «городской романс». <...>

Восьмая и девятая песни — центральный и поворотный пункт поэмы. Здесь сюжет ломается: все личное, выдвинувшееся было на первый план повествования — бесшабашная удаль, любовная трагедия, ревность, преступление, отчаянье и «горе-горькое» убийцы — поглощается широкой, вольной и мощной мелодией. Именно здесь, в песне красногвардейцев, впервые возникает образ старого мира — «паршивого пса».

Спрашивается: почему Блок отвел столь большое место личной драме Петрухи, а потом свел ее на нет? Потому что эта сюжетная ситуация полностью отвечала его глубочайшему убеждению: в революции все побочное, мелкое, частное, личное должно стушеваться перед основным, главным, общим, историческим. «Не такое нынче время» — вот формула этого убеждения. <...> В своем личном плане Блок решал этот вопрос категорически: «Революция — это я — не один, а мы»; личного нет — «потому что содержанием всей жизни становится всемирная Революция»; человек, которому выпало на долю быть свидетелем рождения нового мира, должен «как можно меньше помнить о личных слабостях и трагедиях».

Только не нужно упрощать. Категоричность решения не означала, что принял» его было делом простым и легким. «Все прекрасное трудно», — недаром твердил Блок. Порывая со старым миром, он утверждал: «Лишь тот, кто так любил, как я, имеет право ненавидеть». Ненависть к старому миру была в Блоке чувством господствующим, всепоглощающим, оправдывающим все. Он понимал: конечно, вместе с насилием, ложью, подлостью и пошлостью старого мира в огне революции неизбежно сгорит кое-что из того, что он «так любил», с чем были связаны его одинокие «демонические восторги». <...>

Мысль Блока о несоизмеримости «личных трагедий» с величием происходящего своеобразно (с поправками на сюжет и характер) отозвалась в истории Петрухи. Нельзя сказать, что поэт осуждает Петруху. Скорее он жалеет его. И душевная мука этого отчаявшегося, «бестолкового», сбившегося с пути человека, и его страстная, душная любовь с надсадными воспоминаниями о «хмельных ночках» и «огненных очах» — все это не могло не быть близко поэту, который всегда находил источник высокого вдохновения в темах трагической страсти и человеческого отчаянья. <...>

Еще больше недоумений и споров вызвал символический образ Иисуса Христа, с «кровавым флагом» возглавляющего победный марш красногвардейцев. <...> Друзья и враги поэмы, каждый по-своему, упрекали Блока за Христа — то в ортодоксальной религиозности, то в грубом богохульстве.

Это действительно самый неясный и на первый взгляд даже двусмысленный образ в поэме. Но вместе с тем это и чрезвычайно важный образ, от правильного истолкования которого в значительной мере зависит понимание поэмы в целом. <...>

Известно, что финал поэмы внушал сомнения самому Блоку. В июле 1919 года Н.Гумилев читал лекцию о поэзии Блока и, между прочим, сказал, что заключительная строфа «Двенадцати» кажется ему искусственно приклеенной, что внезапное появление Христа есть чисто литературный эффект. Блок присутствовал на лекции и сказал: «Мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа. И я тогда же записал у себя: к сожалению, Христос». <...>

Одно не подлежит сомнению: он не имел в виду ничего похожего на традиционное, иконописное изображение Христа. Его Христос — это даже не столько бесплотное видение, сколько некое лирическое представление о чем-то «огромном», величественном, что должно было бы передать ощущение всей грандиозности происходящего в мире социально-исторического катаклизма.

Суть дела заключается в том, что с образом Христа у Блока были связаны свои представления, и вне их невозможно понять символику «Двенадцати».

Прежде всего нужно условиться, что Блок, обратившись к образу Христа, отнюдь не имел в виду религиозно «оправдать» или «освятить» Октябрьскую революцию в духе христианского «всепрощения» и т.п. <...>

Христос «Двенадцати» — не церковный Христос. Блок не был ортодоксально верующим человеком, а церковь, самый дух исторического христианства, официальное православие, поповщина с юных лет вызывали в нем чувство страстного протеста. <...>

«Никогда не приму Христа», — заявлял Блок. И все обращался к его образу в своих стихах.

Остановимся лишь на самом существенном. В одном из стихотворений 1902 года у Блока появляется некий «Всеподобный Христос». Как все в юношеской лирике Блока, и Христос у него

— таинственный. Это — хранитель «непостижной тайны», неразгаданного людьми «Золотого Глагола». Наиболее знаменательно, в смысле дальнейшей эволюции образа, что этот Христос пронес в мире какие-то «вихри». Далее, в 1904-1905 годах Блок пишет известное стихотворение:

Вот он — Христос — в цепях и розах —

За решеткой моей тюрьмы.

Вот агнец кроткий в белых ризах

Пришел и смотрит в окно тюрьмы.

В простом окладе синего неба

Его икона смотрит в окно...

Это — русский, народный Христос, выписанный на фоне скромного, неяркого пейзажа: «простой оклад синего неба», «хлебный злак», «огород капустный», березки и елки, сбегающие в глухой овраг, — все овеяно неизъяснимой прелестью и тихой грустью среднерусской равнины. <...> В то же время цепи Христа и тюрьма, в окно которой он заглянул, вносят в пейзаж черту историческую (стихотворение было закончено в богатом событиями октябре 1905 года). Христос здесь — «единый, светлый, немного грустный», утешитель страждущих и обездоленных, в данном случае — узника. Белые ризы и особенно розы Христа сразу приводят на память финал «Двенадцати».

Этот аспект образа углублен в «Осенней любви», написанной два года спустя. Здесь — еще более богатый исторический и национально-народный подтекст: алые гроздья рябины, свинцовая рябь рек, палач, который распинает героя на кресте, — «пред ликом родины суровой». Этот крест — своего рода поэтический символ столыпинской виселицы. И вот казненный герой видит, как «по реке широкой» к нему «плывет в челне Христос»:

В глазах — такие же надежды,

И то же рубище на нем.

И жалко смотрит из одежды

Ладонь, пробитая гвоздем.

Христос! Родной простор печален!

Изнемогаю на кресте!

И челн твой — будет ли причален

К моей распятой высоте?

 

Перед нами опять Христос нищих, гонимых, казнимых, но не теряющих надежды. <...>

Так приоткрывается наиболее важная сторона блоковского представления о Христе. Он был для поэта не только воплощением святости, чистоты, человечности, но и символом, знаменующим некое бунтарско-демократическое, освободительное начало и торжество новой всемирно-исторической идеи. <...> Образ Христа — олицетворение новой всемирной и всечеловеческой религии, новой морали — служил для Блока символом всеобщего обновления жизни и в таком значении появился в финале «Двенадцати». Во всяком случае, в творческом сознании Блока символ этот сам по себе не противоречил революционному смыслу и звучанию поэмы, но, напротив, усиливал их, знаменуя идею рождения того нового мира, во имя которого двенадцать — эти бессознательные «апостолы» новой правды — творят справедливое историческое возмездие над силами мира старого. Такова была внутренняя логика блоковского замысла, и не считаться с нею нельзя. Христос — это как бы наивысшая санкция, какую нашел поэт в том арсенале исторических и художественных образов, которым он владел. <...>

Однако даже если следовать логике блоковского замысла, в финале поэмы есть еще одна неясность. Казалось бы, если Христос «Двенадцати» — вожак восставших народных масс, то и изображен он должен быть соответственно своей роли — либо грубым и яростным обличителем богачей и фарисеев, хватавшимся в храме за бич, либо грозным мстителем и судией, либо, наконец, отразившимся в лирике Блока «сжигающим» божеством народной веры. В «Двенадцати» же Христос (при всей сжатости характеристики) совсем иной — и не суровый, всевластный Прокуратор, и не «сладчайший Иисус», а какой-то особый, необычный, по словам покойного М. М. Пришвина — «легкий, грациозный», идущий

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз...

Этот венчик из белых роз особенно загадочен. В русской иконографии Христа такой детали не обнаруживается (роза — вообще аксессуар западного, католического церковного обихода, чаще всего — символ чистоты, святости). Однако в представлении Блока о Христе розы, как видно, имели какое-то значение, поскольку задолго до «Двенадцати» он уже писал о Христе «в цепях и розах». А может быть, дело объясняется гораздо проще и «белый венчик», неясно различимый сквозь вьюгу и ночную темноту, это просто хлопья снега, осевшие на голове «кого-то огромного», кто мерещится впереди красногвардейцев. Так или иначе, но «белый венчик» во всей поэме подробность самая неясная.