Теория литературы. Хализев. В. Е.

§ 4. СОЗНАНИЕ И САМОСОЗНАНИЕ ПЕРСОНАЖА. ПСИХОЛОГИЗМ2

2 Данный параграф написан автором совместно с С. А. Мартьяновой.

Персонаж, о котором в предыдущих двух параграфах говорилось как о целостности, обладает определенной структурой. Его изображение слагается из ряда компонентов, выявляющих как внутренний мир человека, так и его внешний облик. Начнем с первого: с воссоздания писателями человеческого сознания.

Интерес литературы к психологическим состояниям изначален. Каждая культурная эпоха совершает свое открытие человека. И внутренний мир индивида, включающий в себя намерения, мысли, чувства, а также область бессознательного, запечатлевается в произведениях по-разному. Формы освоения душевно-духовной сферы со временем меняются и обогащаются. При этом психологизм в прямом и строгом смысле слова неминуемо связан с воссозданием неповторимых моментов человеческой жизни, что наиболее характерно для литературы последних двух столетий. Однако истоки психологизма лежат в далеком прошлом человечества.

На ранних стадиях развития словесности переживания изображаемых лиц всецело зависят от развертывания событий и подаются главным образом через их внешние проявления: сказочного героя постигает беда — и «катятся слезы горючие», или — «его резвые ножки подкосилися». Если внутренний мир героя и выявляется словами впрямую, то в виде скупого, клишированного обозначения какого- то одного переживания — без его нюансировки и детализации. Вот несколько характерных фраз из «Илиады»: «Так говорил он — и сердце Патроклово в персях подвигнул»; «И, сострадая, воскликнул»; «Зевс же, владыка превыспренний, страх ниспослал на Аякса». В эпосе Гомера (как позже в древнегреческих трагедиях) человеческое чувство, достигшее накала страсти, рисуется «крупным планом», получая патетическое выражение. Вспомним последнюю главу «Илиады», где говорится о горе Приама, хоронящего своего сына Гектора. Это одно из глубочайших проникновений античной литературы в мир человеческих переживаний. О безмерности отцовского горя свидетельствуют и поступок Приама, не побоявшегося ради выкупа тела сына отправиться в стан ахейцев к Ахиллу, и собственные слова героя о постигшей его беде («Я испытую, чего на земле не испытывал смертный»), его стенания и проливаемые слезы, о которых говорится неоднократно, а также пышность похорон, завершивших девятидневное оплакивание Гектора. Но не многоплановость, не сложность, не «диалектика» переживаний выявляются здесь. В гомеровской поэме с максимальной целеустремленностью и пластичностью запечатлевается одно чувство, как бы предельное в своей силе и яркости. Подобным же образом раскрыт у Еврипида внутренний мир Медеи, одержимой мучительной страстью ревности.

Ближневосточная словесность воссоздает помыслы, стремления, переживания человека иначе: как душевную динамику, чуждую пластической оформленности. Таковы «Книга Иова» и «Псалмы» царя Давида, где воспроизведена «обращенность человека (или народа) к Богу как личностной силе, неотступному наблюдателю и слушателю, испытующему глубины человеческого сердца»1.

1 Аверинцев С. С. Псалмы//Литературный энциклопедический словарь. С. 310.

Христианское Средневековье, сформировавшее представление о ценности «сокровенного человека», привнесло во внутренний мир героев литературы много нового. Были открыты сложность и противоречивость человеческой природы (вспомним слова апостола Павла о греховности людей: «Я ведь не знаю, что совершаю, ибо не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то творю» — Рим. 7; 15) и обозначена возможность ее преображения на путях веры и подражания Христу.

Духовная встревоженность: сердечное сокрушение, покаянные умонастроения, умиление и душевная просветленность (см. о них с. 78—79) в самых разных «вариациях» запечатлены в «Исповеди» Бл. Августина, «Божественной комедии» А. Данте, многочисленных житиях. Вспомним размышления Бориса после смерти отца в «Сказании о Борисе и Глебе»: «Увы, мне свет очей моих, сияние и заря лица моего — узда юности моей, наставник неопытности моей». Но средневековые писатели (в этом они подобны создателям фольклорных произведений и античным авторам), будучи подвластными этикетным нормам, еще мало осваивали человеческое сознание как неповторимо-индивидуальное, разноплановое, прихотливо изменчивое.

Интерес художников слова к «объемности» внутреннего мира человека, к переплетению различных умонастроений и импульсов, к смене душевных состояний упрочился на протяжении последних трех-четырех столетий. Яркое свидетельство тому — трагедии У. Шекспира с присущим им сложным и нередко загадочным психологическим рисунком, в наибольшей степени — «Гамлет» и «Король Лир». Подобного рода художественное освоение человеческого сознания принято обозначать термином психологизм. Это индивидуализированное воспроизведение переживаний в их взаимосвязи, динамике и неповторимости. Л. Я. Гинзбург отметила, что психологизм как таковой несовместим с рационалистической схематизацией внутреннего мира (антитеза страсти и долга у классицистов, чувствительности и холодности у сентименталистов). По ее словам, «литературный психологизм начинается <...> с несовпадений, с непредвиденности поведения героя»1.

1 Гинзбург Л. Я. О психологической прозе. Л., 1971. С. 300.

Психологизм, о котором писала Л. Я. Гинзбург, стал активизироваться во второй половине XVIII в. Это сказалось в ряде произведений писателей сентименталистской ориентации: «Юлия, или Новая Элоиза» Ж.-Ж. Руссо, «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» Л. Стерна, «Страдания юного Вертера» И. В. Гете, «Бедная Лиза» и другие повести H. М. Карамзина. Здесь на первый план выдвинулись душевные состояния людей, тонко и глубоко чувствующих. К возвышенно-трагическим, нередко иррациональным переживаниям человека приковывала внимание литература романтизма: повести Э. Т. А. Гофмана, поэмы и драмы Д. Г. Байрона.

Эта традиция сентиментализма и романтизма была подхвачена и развита писателями-реалистами XIX в. Во Франции — О. де Бальзак, Стендаль, Г. Флобер, в России — М. Ю. Лермонтов, И. С. Тургенев, И. А. Гончаров воспроизводили весьма сложные умонастроения героев, порой конфликтно сталкивавшиеся между собой, — переживания, связанные с восприятием природы и бытового окружения, с фактами личной жизни и духовными исканиями. По словам А. В. Карельского, упрочение психологизма было обусловлено пристальным интересом писателей к «неоднозначности обыкновенного, “негероического” характера», к персонажам многогранным, «мерцающим», а также с доверием авторов к читательской способности самостоятельного нравственного суждения1.

Своего максимума психологизм достиг в творчестве Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского, которые художественно освоили так называемую «диалектику души». В их романах и повестях с небывалой полнотой и конкретностью воспроизведены процессы формирования мыслей, чувств, намерений человека, их переплетение и взаимодействие, порой причудливое. «Внимание графа Толстого, — писал Н. Г. Чернышевский,— более всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других; ему интересно наблюдать, как чувство, непосредственно возникающее из данного положения или впечатления, подчиняясь влиянию воспоминаний и силе сочетаний, представляемых воображением, переходит в другие чувства, снова возвращается к прежней исходной точке и опять странствует»2. Так, пространно воссоздаются предсмертные переживания Анны Карениной. Нечто в том же роде не редкость и у Достоевского (например, вихрь мыслей в душе Раскольникова после получения письма матери о предстоящем замужестве сестры).

1 См.: Карельский А. В. От героя к человеку (Развитие психологизма в европейском романе 1830—1860-х годов)//Карельский А. В. От героя к человеку. Два века западноевропейской литературы. М., 1990. С. 215, 235.

2 Чернышевский Н. Г. Детство и отрочество. Военные рассказы. Сочинения графа Л. Н. Толстого! /Чернышевский Н. Г. Собр. соч.: В 15 т. М., 1949. Т. 2. С. 422.

Открытый, «демонстративный» психологизм Толстого и Достоевского — это художественное выражение пристального интереса к текучести сознания, к всевозможным сдвигам во внутренней жизни человека, к глубинным пластам его личности. Освоение самосознания и «диалектики души» — одно из замечательных открытий в области литературного творчества. Подобного рода явным психологизмом отмечена проза Т. Манна, У. Фолкнера, М. А. Шолохова. Вместе с тем писатели XIX—XX вв. опираются и на иной способ освоения внутреннего мира человека. Знаменательны слова И. С. Тургенева о том, что художнику слова подобает быть «тайным» психологом. И для ряда эпизодов его произведений характерны недоговоренность и недомолвки. «Что подумали, что почувствовали оба? — говорится о последней встрече Лаврецкого и Лизы. — Кто узнает? Кто скажет? Есть такие мгновения в жизни, такие чувства... На них можно только указать — и пройти мимо». Так завершается роман «Дворянское гнездо».

Неявный, «подтекстовый» психологизм, когда импульсы и чувства героев лишь угадываются, преобладает в повестях, рассказах и драмах А. П. Чехова, где о переживаниях героев обычно говорится бегло и вскользь. Так, Гуров, приехавший в город С., чтобы встретиться с Анной Сергеевной («Дама с собачкой»), видит у ворот дома ее белого шпица. Он, читаем мы, «хотел позвать собаку, но у него вдруг забилось сердце, и он от волнения не мог вспомнить, как зовут шпица». Эти два незначительных, казалось бы, штриха — забилось сердце и не удалось припомнить кличку собаки — по воле Чехова оказываются признаком большого и серьезного чувства героя, перевернувшего его жизнь. Психологизм подобного рода заявил себя не только в художественной прозе XX в. (И. А. Бунин, M. М. Пришвин), но и в лирической поэзии, более всего — в стихах И. Ф. Анненского и А. А. Ахматовой, где самые обыденные факты и впечатления пронизаны «душевными излучениями» (Н. В. Недоброво).

Диапазон словесно-художественных средств, позволяющих впрямую запечатлеть внутренний мир человека, весьма широк1. Здесь и традиционные суммирующие обозначения того, что испытывает герой (думает, чувствует, хочет), и развернутые: порой аналитические характеристики автором того, что творится в душе персонажа, и несобственно-прямая речь, в которой голоса героя и повествующего слиты воедино, и внутренние монологи, и задушевные беседы персонажей (в устном общении или переписке), и их дневниковые записи, и, наконец, изображение сновидений и галлюцинаций, которые выявляют бессознательное в человеке, его подсознание — то, что прячется в глубинах психики и неведомо ему самому.

1 См.: Есин А. Б. Психологизм русской классической литературы. М., 1988. С. 31—51.

Вспомним сны пушкинской Татьяны, Мити Карамазова у Достоевского (о плачущем «дите»), кошмар, преследующий Анну Каренину и Вронского (мужик, работающий над железом и произносящий французские фразы), предсмертные сновидения толстовского князя Андрея и старухи Анны в повести В. Г. Распутина «Последний срок», разговор заболевшего Ивана Карамазова с чертом.

В романе Т. Манна «Волшебная гора», одном из шедевров литературы истекшего столетия, едва ли не центральным эпизодом является «прелестный и страшный» сон героя, попавшего в снежную пургу (раздел «Снег» из шестой главы). Жизнь в этом сновидении раскрывается Гансу Касторпу полнее и глубже, чем в его яви, отмеченной (в числе многого другого) участием в философских дебатах. Она предстает и в ее чарующе-гармонической стороне («обычай разумно-дружеского общения», «радость при виде счастья и добродетели светлого народа»), и с ее зловещими началами — с тем, что вызывает омерзение и ужас. Все это духовно обогащает героя Т. Манна. «Мне снился сон,— размышляет он, очнувшись,— о назначении человека, о его пристойно разумном и благородном товариществе на фоне <...> омерзительно кровавого пиршества. <...> Человек — хозяин противоречий, через него они существуют, а значит, он благороднее их».

Психологизм, который дробит внутренний мир человека на ряд переживаний, в литературе XIX—XX вв., однако, господствует не безраздельно. Нередко мир человеческого сознания осваивается в весьма традиционной форме, вне внимания писателя к «диалектике души». Такова глава «Крестьянка» из поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо», где Матрена Тимофеевна рассказывает о своих страданиях, прибегая к фольклорным песням и устным преданиям. К античной традиции «овеществления» душевной жизни восходят гоголевские описания помещиков в «Мертвых душах». Феномены сознания человека предстают как устойчивые и постоянные в произведениях Н. С. Лескова («Однодум», «Несмертельный Голован»), в позднем творчестве Л. Н. Толстого. Так, в рассказе «Два старика» первооткрыватель «диалектики души» решительно уходит в сторону от собственного принципа «текучести». В романе И. С. Шмелева «Пути небесные» внутренняя жизнь героев показана сквозь призму традиционного, святоотеческого опыта, о чем говорят и названия глав: «Соблазн», «Злое обстояние» и др.

Установка на воспроизведение внутреннего мира человека резко отвергалась в первые десятилетия XX в. как авангардистской эстетикой, так и марксистским литературоведением: свободно самоопределяющаяся в близкой ей реальности личность находилась под подозрением. Так, лидер итальянского футуризма Ф. Т. Маринетти призывал «полностью и окончательно освободить литературу от <...> психологии», которая, по его словам, «вычерпана до дна»1. В подобном же духе в 1905 г. высказался А. Белый, назвавший романы Ф. М. Достоевского «авгиевыми конюшнями психологии». Он писал: «Достоевский слишком «психолог», чтобы не возбуждать брезгливости»2.

Радикальным непрятием психологизма были отмечены и советские 20-е годы. Пафос коммунизма, писал А. В. Луначарский (1920), выражается в том, что личность «готова зачеркнуть себя ради победы передового класса человеческого рода»3. В эту пору неоднократно говорилось, что «апсихологизм», заключающийся в воссоздании вещного, материального мира, — это высший этап литературного развития. «В сей области,— сказано о психологизме в одной из статей того времени,— чем лучше, тем хуже. Чем сильнее психостарается пролетписатель, тем вреднее. <...> И напротив: чем «газетнеє» работает писатель-монтажист, диалектически цепляя факты, тем свободнее мозги читателя от дурмана»4.

1 Маринетти Ф. Т. Технический манифест футуристической литературы//Назы- вать вещи своими именами: Программные выступления мастеров западноевропейской литературы XX века. М., 1986. С. 165.

2 Белый А. Ибсен и Достоевский//Бетый А. Символизм как миропонимание. М., 1994. С. 196-197.

3 Луначарский А. В. Силуэты. М., 1965. С. 130.

4 Читатель и писатель. 1927. 24 дек.

Однако психологизм не покинул литературу. Об этом неопровержимо свидетельствует творчество многих крупных писателей XX в. В нашей стране это М. А. Булгаков, А. П. Платонов, М. А. Шолохов, Б. Л. Пастернак, А. И. Солженицын, В. П. Астафьев, В. И. Белов, В. Г. Распутин, А. В. Вампилов, за рубежом — Т. Манн, У. Фолкнер и многие другие.

Интенсивное становление и широкое упрочение психологизма в литературе XIX—XX вв. имеет глубокие культурно-исторические предпосылки. Оно связано с активизацией самосознания человека Нового времени. Современная философия различает сознание, «которое само себя осуществляет», и «сознание, изучающее себя»1. Последнее и именуют самосознанием. Самосознание реализуется главным образом в виде рефлексии, составляющей благой и насущный «акт возвращения» человека к самому себе. Вместе с тем неотъемлемым, универсальным свойством жизни людей является «примат сознания о чем-то над самосознанием»2, а потому рефлексии подобает знать свои границы.

1 Рикёр П. Конфликт интерпретаций: Очерки о герменевтике. М., 1995. С. 339.

2 Рикёр П. Герменевтика. Этика. Политика: Московские лекции и интервью. М., 1995. С. 78, 80.

Активизация рефлексии в Новое время связана с небывало обострившимся переживанием разлада человека с самим собой и всем окружающим, а то и тотальным отчуждением от него. Начиная с рубежа XVIII—XIX столетий подобные жизненно-психологические ситуации стали широко запечатлеваться европейской литературой, а позже и писателями иных регионов (преддверием этого сдвига в художественной сфере явилась трагедия шекспировского Гамлета). Знаменательна повесть И. В. Гете «Страдания юного Вертера» (1774). Сосредоточенный на своих переживаниях («У меня столько хлопот с самим собой, <...> что мне мало дела до других»), Вертер называет собственное сердце своей единственной гордостью, жаждет умиротворить свою «алчущую, мятущуюся душу» хотя бы в излияниях, адресованных другу в письмах. Он убежден, что ему «много дано», и неустанно мудрствует над своими страданиями неразделенной любви. Вертер — это фигура, опоэтизированная автором (хотя поданная им в немалой мере критически) и вызывающая прежде всего симпатию и сострадание.

Писатели XIX в., как правило, более суровы к своим рефлектирующим героям, нежели Гете к Вертеру. Суд над всецело сосредоточенным на себе человеком (которого правомерно сблизить с Нарциссом древнегреческого мифа) и над его уединенной и безысходной рефлексией составляет один из лейтмотивов русской «послеромантической» литературы. Он звучит у М. Ю. Лермонтова («Герой нашего времени»), И. С. Тургенева («Дневник лишнего человека», «Гамлет Щигровского уезда», отчасти — «Рудин»), в какой-то мере у Л. Н. Толстого (ряд эпизодов повестей «Отрочество» и «Казаки»), И. А. Гончарова (образы Адуева-младшего, в немалой степени Райского).

С максимальной жесткостью, по сути негативно оценивается уединенное сознание в «Записках из подполья» Ф. М. Достоевского. Здесь рефлексия предстает как удел «антигероя», существа слабого, жалкого, озлобленного, стремящегося «ускользнуть» от правдивой самооценки, мечущегося, стремящегося между несдержанными рассказами о своих «позорах» и попытками самооправдания. Не случайно сочинитель записок признается в особой остроте наслаждения, доставляемого мучительным самоанализом.

Самоуглубленность человека, его всецелая сосредоточенность на собственной персоне, ставшие приметой эпох сентиментализма, романтизма и последующего времени, получила глубокое истолкование в «Феноменологии духа» Г. В. Ф. Гегеля. Рефлектирующее сознание философ назвал «томящимся» и «несчастным», оценив его весьма жестко: как безумство самомнения. Этому сознанию, утверждал он, «недостает силы <...> выдержать бытие. Оно живет в страхе, боясь запятнать великолепие своего «внутреннего» поступками и наличным бытием, и дабы сохранить чистоту своего сердца, оно избегает соприкосновения с действительностью». Носителем подобного самосознания, по Гегелю, является исполненная страстного томления и скорби «прекрасная душа, истлевающая внутри себя и исчезающая как аморфное испарение, которое расплывается в воздухе»1. (При чтении этих строк вспоминается гетевский Вертер.)

1 Гегель Г. В. Ф. Система наук. Ч. 1. Феноменология///Гегель Г. В. Ф. Соч. М., 1959. Т. 4. С. 196, 353—354 (или: репринт: М., 1994). См. также: Гегель Г. В. Ф. Эстетика: В 4 т. Т. 4. С. 202, 110.

Но значимо и иное: рефлексия, подаваемая в формах психологизма, у писателей-классиков неоднократно представала как благая и насущная для становления человеческой личности. Свидетельство тому, быть может, наиболее яркое, — центральные персонажи толстовских романов: Андрей Болконский и Пьер Безухов, Левин, отчасти Нехлюдов. Подобным героям присущи духовная неуспокоенность, желание быть правыми, жажда духовных обретений.

Один из важнейших стимулов рефлексии литературных персонажей — пробудившаяся и властно «действующая» в их душах совесть, которая тревожит и мучит не только пушкинских Бориса Годунова, Онегина, Барона, Гуана, но и Андрея Болконского, вспоминающего покойную жену, тургеневскую Лизу Калитину, которая раскаивается в том, что дала волю своему чувству к Лаврецкому, а также Татьяну в финале «Евгения Онегина». Несет в себе чувство вины и герой толстовского рассказа-жития «Отец Сергий».

На содержательные функции психологизма в литературе (наряду с приведенными словами Гегеля) проливают свет бахтинские суждения о сущности самосознания. Позитивно значимое переживание ученый связывал с тем, что назвал «нравственным рефлексом» и характеризовал как «след» смысла в бытии: «Переживание как нечто определенное <...> направлено на некий смысл, предмет, состояние, но не на самого себя». Подобного рода движениям души Бахтин противопоставлял переживания болезненные, ведущие человека в тупик раздвоенности, которые он назвал «саморефлексом». Этот саморефлекс порождает то, «чего быть не должно»: «дурную и разорванную субъективность», которая связана с болезненной жаждой «самовозвышения» и боязливой «оглядкой» на мнение о себе окружающих1. И художественная литература (особенно в XIX в.) широко запечатлевала эти разнонаправленные тенденции самосознания, по достоинству их оценивая.

Психологизм, как ни глубоки и органичны его связи с жизнью рефлектирующих персонажей, находит широкое применение также при обращении писателей к людям, которые безыскусственно просты и не сосредоточены на себе. Вспомним пушкинского Савельича, няню Наталью Саввишну и гувернера Карла Ивановича из «Детства» Л. Н. Толстого, героиню-рассказчицу романа И. С. Шмелева «Няня из Москвы», старуху Анну в повести В. Г. Распутина «Последний срок». Исполненными психологизма оказываются даже образы животных («Холстомер» Л. Н. Толстого, «Зверь» H. С. Лескова, «Белолобый» А. П. Чехова, «Сны Чанга» И. А. Бунина, «Корова» А. П. Платонова).

Новую и весьма оригинальную форму психологизм обрел в ряде литературных произведений XX столетия. Упрочился художественный принцип, именуемый воспроизведением «потока сознания». Определенность внутреннего мира человека здесь нивелируется, а то и исчезает вовсе. У истоков этой ветви литературы — творчество М. Пруста и Дж. Джойса. В романах Пруста сознание героя слагается из его впечатлений, воспоминаний и созданных воображением картин. Оно свободно от устремленности к какому-либо действию, как бы оттесняет в сторону окружающую реальность и предстает как «убежище, защита от мира», а в то же время — как нечто поглощающее и присваивающее внешнюю реальность1 1 2. Во французском «новом романе» 1960—1970-х годов (А Роб-Грийе, Н. Саррот, М. Бю- тор) постижение и воссоздание нескончаемо текучей психики приводило к устранению из литературы не только «твердых характеров», но и персонажей как личностей. «Если известная часть современных литераторов, — пишет Р. Барт, — и выступила против «персонажа», то вовсе не затем, чтобы его разрушить (это невозможно), а лишь затем, чтобы его обезличить»3.

1 См.: Бахтин M. М. Эстетика словесного творчества. С. 99—101, 90. Бахтинским суждениям о внутреннем мире человека сродни предпринятое А. А. Ухтомским оценочное разграничение двух родов доминант сознания: на свое лицо и на лицо другого (см.: Ухтомский А. А. Интуиция совести. СПб., 1996. С. 248—252 и далее, 439, 492).

2 См.: Бочаров С. Г. Пруст и «поток сознания»//Критический реализм XX века и модернизм. М., 1967. С. 196.

3 Барт Р. Введение в структурный анализ повествовательных текстов//Зарубежная эстетика и теория литературы XIX—XX вв.: Трактаты. Статьи. Эссе. М., 1987. С. 407, прим.

Психологизм в литературе XIX—XX вв. стал достоянием едва ли не всех существующих жанров. Но с максимальной полнотой сказался он в социально-психологическом романе. Весьма благоприятны для психологизма, во-первых, эпистолярная форма («Юлия, или Новая Элоиза» Ж.-Ж. Руссо, «Опасные связи» Ш. де Лакло, «Бедные люди» Ф. М. Достоевского), во-вторых, автобиографическое (порой дневниковое) повествование от первого лица («Исповедь» Ж.-Ж. Руссо, «Исповедь сына века» А. де Мюссе, «Дневник обольстителя» С. Киркегора, ранняя трилогия Л. Н. Толстого). Исповедальное начало живет и в произведениях Ф. М. Достоевского. Напомним исповеди Ипполита в романе «Идиот» и Ставрогина (глава «У Тихона», не вошедшая в окончательный текст «Бесов»), ряд эпизодов «Братьев Карамазовых», например посвященную Мите главу «Исповедь горячего сердца». И, наконец, принципы психологизма сполна осуществляются в форме романного повествования от третьего лица, обладающего даром всеведения, которое простирается в глубины человеческих душ.