1840-е годы — новый и самостоятельный период в творческой биографии Жуковского. Одиннадцать последних лет жизни поэта прошли за границей. Оторванный от русской действительности и погруженный в атмосферу бурных событий европейской жизни, он остро ощущал себя причастным к судьбе России. Его страстная мечта вырваться на родину, избавиться от «бивачной заграничной жизни» рождала особое чувство, которое точно определил A.H. Веселовский: «идеализация дали»71. За этой идеализацией открывалась жажда общественно-исторических обобщений, стремление увидеть Россию как «особенный мир». Пожалуй, как никогда раньше, поэт пытался разобраться в политике, определить свое отношение к происходящему.
71 Веселовский А.Н. Указ. соч. С. 415.
Самостоятельность данного периода в творческом развитии Жуковского прежде всего обнаруживается в его поэзии. Поиск новых форм выражения, программное тяготение к эпосу, идея «воспитательной поэзии» — все это выразилось в его стихотворных повестях, переводах восточного и античного эпоса, в «Странствующем жиде», многочисленных набросках, грандиозном замысле «Повестей для юношества». Не случайно полемика вокруг его перевода «Одиссеи» — одно из значительнейших явлений в русской критике 1840-х годов.
Новое вероисповедание ощутимо во всех сферах деятельности позднего Жуковского. Отсюда — страстность выражения мысли, тяготение к публицистике, усиленная доза дидактизма. Многие из своих статей Жуковский печатает в виде небольших брошюр, тем самым подчеркивая их программный характер. Об этом же свидетельствует публикация целого ряда писем в журналах того времени. Установка на личное восприятие событий и вместе с тем ощутимое стремление к предельным обобщениям-не просто особенности слога позднего Жуковского, но и суть его мышления. Путь поэта к эпосу — вот пафос его творчества 1840-х годов, и здесь — ключ ко всем его поискам данного периода.
О творческих результатах Жуковского 1840-х годов в освоении эпической формы можно судить в основном по его переводу гомеровской «Одиссеи» и переложению эпизодов из восточного эпоса («Наль и Дамаянти», «Рустем и Зораб»). Между тем путь к этим произведениям был длителен, и он интересен для уяснения общего направления поисков Жуковского, для определения характерных черт поэтики эпоса у него.
Важнейшим этапом на пути реализации концепции эпоса, ее поэтического воплощения стали переложения образцов восточного эпоса. «Наль и Дамаянти» (1837—1841) — отрывок из древнеиндийского эпоса «Махабхарата», «Рустем и Зораб» (1846—1847) — эпизод из эпической поэмы персидского поэта Фирдоуси «Шах-наме» в переложениях немецкого поэта Фридриха Рюккерта взволновали его воображение. Сам факт посредничества немецкого поэта свидетельствует о том, что для Жуковского восточный эпос не имел самоцельного значения. Он обратил свой взор на те его эпизоды, которые отвечали его представлениям об эпосе и его жизненным воззрениям. В этом отношении он следовал русской и западноевропейской традиции использования филориентализма для гуманистической проповеди.
Выбрав наиболее драматические эпизоды восточного эпоса, Жуковский пытается с максимальной полнотой выявить их этический пафос. Мотив пути, странствия приобретает в повествовании особый смысл. Полет коней, «без крыльев крылатых» — поэтическое выражение этого мотива. Но не менее значима в переложении Жуковского «дорога печали» («Наль и Дамаянти», гл. X, песнь 1). Путь к себе оказывается дольше и труднее, чем сказочный полет богатырских коней. И Наль, и Дамаянти, и Рустем, и Зораб преодолевают этот путь «мучительно долго», чтобы «долгим страданьем свой выплатить долг». Само слово «странствие», столь частое в словаре переложений Жуковского, обретает поистине мировоззренческое значение. «Наша жизнь есть странствие по свету»- так в «Двух повестях» поэт определяет смысл человеческого существования, подчеркивая, что вопросы «куда, зачем и кто по ней идти велит» составляют основу жизненной позиции личности.
Итогом эпических поисков Жуковского, воплощением его мечты об «идеальном» эпосе стал перевод гомеровской «Одиссеи», над которым поэт работал на протяжении почти всех 40-х годов (1842—1849). Два этапа этой работы: перевод 1 — 12 песен в 1842—1844 годы и перевод 13—24 песен в 1848—1849 годах — тесно связаны с другими опытами Жуковского. Перевод «Наля и Дамаянти», предшествующий первому этапу работы, и создание группы повестей, «Рустема и Зораба» накануне работы над последними песнями «Одиссеи» дополняют картину поисков Жуковского в передаче содержания и формы гомеровского эпоса. Переложения восточных сказаний, с их мотивами супружеской верности, женской нежности, странствия, неузнавания, трагических отношений отца и сына, стали своеобразным прологом к разработке основных мотивов «Одиссеи». История взаимоотношений Одиссея и Пенелопы, Одиссея и Телемака, все перипетии путешествия героя предстали в переводе Жуковского в отсвете драматических событий восточных сказаний. Античный эпос у него стал не бегством в мир патриархальной утопии, не уходом от собственных нравственных и эстетических поисков, а возвращением к проблемам современности, к экспериментам в области эпической формы. В этом смысле перевод «Одиссеи» — важное звено в творческой эволюции поэта, его своеобразная исповедь в форме гомеровского эпоса.
Общая тенденция русской литературы 40-х годов к освоению эпических форм повествования: повести, очерка, романа — определяла интерес к «первообразу» эпической поэзии. Характер охвата материала, приемы его обобщения, соотношение духовной жизни и быта, принципы повествования — все это вызывало определенную реакцию русских читателей, критиков и писателей 1840-х годов. В этом отношении заслуживают самого пристального внимания высказывания о Гомере и его поэзии молодых Герцена, Гончарова, Тургенева, Островского, Достоевского, вступивших именно в эти годы в большую литературу. Для них всех поэзия Гомера — источник истинной поэзии и образец эпоса.
Уже современная критика, занимавшаяся сравнением перевода Жуковского с подлинником, была единодушна в признании его субъективности. В переводе «Одиссеи» Жуковского идея противостояния человека судьбе, его бесконечного стремления вперед, к «милой родине», родному дому, любимой и верной жене, сыну стала не просто определяющей. Она получила у него особую силу эмоционального звучания. «Роковое долгое странствие» героя, составляющее основу фабулы и в гомеровской поэме, у Жуковского получило большую этическую подоплеку. Исследователи гомеровского эпоса подсчитали, что в «Одиссее» 45 эпитетов, характеризующих главного героя. Жуковский употребляет около 60 определений героя, причем добивается нагнетения двух моментов в его характеристике: драматизма его судьбы («отец отдаленный», «злополучный муж», «из живущих самый несчастливый», «светом забытый», «безгробный», «бедный странник», «бездомный скиталец», «плачевный скиталец») и силы духа, стойкости («непреклонный в бедах», «дерзкорешительный муж», «твердый в бедствиях», «могучий», «бодрый», «непокорный», «многосильный» и т.д.). Эти определения, разбросанные по всему простору эпического действия, у Жуковского не превращаются в постоянные эпитеты, в устойчивые формулы, как это чаще всего бывает у Гомера, а «работают» в общем психологическом контексте. В отличие от «эпической этики» Гомера, в которой «идеал человека еще не содержит в себе моральных свойств в их развитой форме», Жуковский с его идеей дидактического эпоса пытается дать поведению героя этическую и психологическую оценку и мотивировку. Устойчивая формула «рассудком и сердцем колеблясь» наполняется у него оттенками разнообразных психологических состояний:«утекала медлительно, капля за каплей, жизнь для него в непрестанной тоске по отчизне», «крушимой тоской по отчизне», «на душе несказанное горе», «с трепетом сердца мы ждали», «наш ум помутился от скорби», «могучим горем проникнутый в сердце», «с разорванным сердцем, без всякой защиты странствовал я».
Все эти и многие другие состояния Одиссея, отсутствующие у Гомера, вводятся Жуковским для психологической объемности личности эпического героя. Устойчивым состояниям, эпической определенности Гомера Жуковский противопоставляет неопределенность и зыбкость живых эмоций, невыразимость чувств. Само понятие «невыразимого», одного из важнейших в романтической эстетике Жуковского, едва ли не наиболее распространенное в поэтике перевода. Причем, как правило, оно употребляется в наиболее «романтических» эпизодах «Одиссеи»: сценах пения, встреч с родиной и родными; одним словом, там, где в наибольшей степени приоткрывается духовная жизнь человека. Так, например, в одной из наиболее драматических песен (XXIII), посвященной узнаванию Одиссея Пенелопой, Жуковский, максимально насыщая текст своими любимыми словами «душа», «сладкий», «милый», «печаль», «скорбь», «нежный», неоднократно говорит о невозможности выразить словами чувство: «в слезах несказанных», «в несказанном волнении», «несказанное горе» и т.д. В этих определениях слились воедино два значения: степень высокого накала страсти и невозможность ее выражения.
Погружая историю Одиссея в поток современных чувств и эмоций, Жуковский добивается определенного восприятия древнего эпоса. Как точно замечает И.М. Семенко, «на огромном пространстве текста «Одиссеи» происходит наращивание нового слоя; отдельные маленькие уклонения приводят к несомненному смещению общей перспективы»72. Русский переводчик Гомера сознательно стремился передать поток эпического повествования, забывая «частное для целого».
72 Семенко И.М. Жизнь и поэзия Жуковского. М., 1975. С. 238—239.
Отсюда-плавное течение гекзаметра, своеобразная ритмическая организация материала, насыщенность перевода атрибутикой эпического повествования: устойчивыми зачинами, ретардацией, сложными эпитетами. Перед читателем действительно возникает поток эпического повествования «во всей его полноте и светлости». Но поэт, отказавшись от поиска «фортуны каждого слова отдельно», верный принципу романтического универсализма, воплощал в эпическом повествовании свои поэтические принципы, свое мироощущение. Он не просто модернизировал гомеровскую эпопею, он вводил ее в логику собственных поисков, пытался выразить в ней свой идеал современного эпоса.
«Эпический синкретизм героической поэмы странствий» у Жуковского во многом разрушен, так как личностное начало, рефлексия несовместимы с устойчивостью мира, сращенностью понятия и образа. Эмоциональный мир героев «Одиссеи» у Жуковского богаче и по способам выражения романтичен. Многие рассуждения и рассказы Одиссея пронизаны элегическими вкраплениями. Возникают своеобразные романтические микрожанры в системе эпического повествования. Драматизируя ситуации, пронизывая их субъективным меланхолическим чувством, русский переводчик превращает некоторые истории Одиссея в баллады; в других же очевидно столь важное для элегий Жуковского настроение — «жалобы человека на жизнь» (Белинский). Вот лишь два небольших примера из медитаций Одиссея:
Слушай же, друг, и размысли о том, что услышишь:
Все на земле изменяется, все скоротечно; всего же,
Что ни цветет, ни живет на земле, человек скоротечней;
Он о возможной в грядущем беде не помыслит, покуда
Счастием боги лелеют его н стоит на ногах он;
Если ж беду ниспошлют на него всемогущие боги,
Он негодует, но твердой душой неизбежное сносит;
Так суждено уж нам всем, на земле обитающим людям...
И еще:
Мне не до игр; на душе несказанное горе; довольно
Бед испытал и не мало великих трудов перенес я;
Ныне ж, крушимый тоской по отчизне, сижу перед вами,
Вас и царя умоляя помочь мне в мой дом возвратиться...
Элегические настроения, отражающие внутреннюю рефлексию героя, не заслоняют его мужество и стойкость в борьбе с судьбой. Но для Жуковского момент очеловечивания эпического героя связан с передачей подвижности его чувств и эмоций. Казалось бы, предельная насыщенность перевода сложными эпитетами (в переводе Жуковского их около 500!), вполне соответствующими стилю Гомера, должна была способствовать эпизации повествования: за ними открывалась бы наглядность изображаемого, его пластичность, масштабность и объемность увиденного, устойчивость жизни. И в какой-то степени их употребление подчинено этой задаче. В десятках определений моря, Итаки, природных стихий, бытовых деталей рождается эпический простор и складывается осязаемый образ Древней Греции.
Но и здесь Жуковский — поэт нового времени. Существенная часть сложных эпитетов способствует передаче психологических состояний героев, несет в себе этическую оценку. Сам характер объединения частей в них подчинен усилению настроения, выявлению страсти. Достаточно перечислить некоторые из них, чтобы это стало очевидно. Гореусладный, бесприютно-пустынный, седце-губящее горе, бесславно-печальная смерть, много испытанный, несказанно-страдавшее сердце, долгопечальный, нежноприветное сердце, сладко-милая жизнь, необузданно-смелый, беззаконно-развратные, нежно-уступчивое сердце — эти и многие другие сложные эпитеты связаны с духовной жизнью героев, передают богатство эмоционального мира. Такое одухотворение античного эпоса — главное направление поисков Жуковского — переводчика «Одиссеи».
Странствия Одиссея в его передаче — прежде всего мир человеческих отношений, чувств людей, на долю которых выпали тяжелые испытания, проверка человека на человечность. В переводе Жуковского, по точному замечанию критика 1840-х годов, господствует «верность общечеловеческим, глубоко поэтическим началам Одиссеи». Выявляя эти начала, русский поэт был сыном своего времени. В этом смысле глубоко справедливо и остроумно определение перевода Жуковского как «Теодиссеи»73, так как творение Жуковского стало органическим выражением его миросозерцания 1840- х годов и отзвуком эпохальных событий.
73 Виницкий И. Теодиссея Жуковского: Гомеровский эпос и революция 1848—1849 годов // Новое литературное обозрение. 2003. № 60. С. 171— 193.
Обогащая эмоционально-образную систему гомеровской поэмы, развивая принципы психологического анализа, стремясь к четкости этических оценок, Жуковский выявлял специфику эпического воссоздания жизни. В переложении «Слова о полку Игореве», романсов о Сиде, в экспериментах с «малыми эпопеями», в пристальном внимании к восточному эпосу, наконец, в переводе «Одиссеи» он выразил свое представление о национальном эпосе, принципах изображения в нем. И в этом смысле его поиски находятся в русле магистрального развития русской литературы, ее движения к эпическим формам сознания, русскому психологическому роману, роману-эпопее, к эпической поэме.
Герцен, Тургенев, Островский, Некрасов, Достоевский, Толстой — все они начинали свой творческий путь в эпоху споров вокруг «Мертвых душ» и перевода «Одиссеи», вокруг проблем национального эпоса. И каждый по-своему отозвался на эти споры в своем последующем творчестве. В этом смысле перевод Жуковского можно по праву назвать «Одиссеей нового времени», «русской Одиссеей».
«Одиссея» подвела итоги поискам Жуковского в области эпических форм повествования, но не стала его последним словом. Своей «лебединой песней» поэт назвал незавершенную поэму «Странствующий жид», в которой он выразил мысли и настроения, поэтические принципы последнего периода творческого развития.
На фоне многочисленных поисков в обработке легенды об Агасфере путь Жуковского представляется глубоко оригинальным и закономерным. Его обращение к истории вечного скитальца — итог размышлений об «Одиссее человеческого духа». В поэме Жуковского есть и картины всемирной истории, и черты демонизма, и этико-религиозные рассуждения. Но не это главное. Русский романтик остался верен себе: он прежде всего попытался выявить внутреннюю эволюцию героя, раскрыть его путь к духовности, к постижению подлинной веры.
Пожалуй, ни в одной из повестей 1840-х годов Жуковский не смог с такой силой передать душевные страдания героя, а главное — мучительный поиск идеала. Очеловечивание Агасфера связано с процессом его одухотворения и внутренней борьбы. Слово «душа» буквально заполняет все пространство поэмы. «И помнящей минувшее душою», «что ныло в моей душе», «вся душа была задавлена», «что днем в моей душе кипело», «С мутящим землю бешенством стихий Я бешенством души моей сливался», «В моей душе блеснула Надежда бедная», «так в моем Несокрушимом теле задыхалась Отчаянно моя душа», «Когда с очей Души вдруг слепота начнет спадать» — все это лишь малая толика примеров, передающих направление поисков Жуковского. Последовательное приведение всех случаев словоупотребления этого понятия (около 40 .примеров) создало бы своеобразную «психологическую энциклопедию» внутри поэмы. «Очи души» Агасфера — отражение сложного пути сомнения, борьбы и эволюции героя.
Проблема «человек и судьба», столь остро стоящая в балладах и повестях Жуковского 1830-х годов, получает в «Странствующем жиде» дальнейшее развитие. «Что был бы я без этой казни, всю Мою пересоздавшей душу?» — этот вопрос определяет идею противостояния человека судьбе. Путь Агасфера к добру, жизнь «любовью к людям безнаградной», размышления о том, «что могу я сделать для людей», — не следствие решительных перемен в его судьбе, а результат его нового отношения к жизни. Об этом герой говорит совершенно определенно: «<...> Но ведай: если Моя судьба не изменилась — сам я Уже не тот...»
На смену озлобленности, окаменелости к герою поэмы Жуковского приходит жизненный оптимизм, вера в людей. Источником этих изменений у поэта являются идеи христианской философии. Мотивы религиозной проповеди усиливаются в позднем творчестве поэта. Но пафос поэмы, несмотря на все эти мотивы, во многом заданные и самим сюжетом легенды, в утверждении гуманистических идеалов добра. Индивидуализм, мизантропия — вот главные объекты осуждения русского романтика.
Далеко не случайно уже в самом начале поэмы история Агасфера, уже возрожденного, соотносится с судьбой Наполеона. Жуковский две эти хронологически столь отдаленные судьбы сразу же выносит в центр размышлений и тем самым придает легенде, «сказке» еще более современное звучание. К сожалению, неизвестно, как развивалось бы действие поэмы, какое продолжение получила бы наполеоновская тема, но стыковка двух судеб закономерна. Рассказ о Наполеоне —узнике, испытывающем «отвращенье к себе и к жизни», стоящем на пороге самоубийства, — современная и историческая вариация на тему легенды об Агасфере. Нравственный крах Наполеона, обнищание его души, по мысли Жуковского, соотносятся с судьбой Агасфера, который при встрече с Наполеоном прямо заявляет: «Врачом твоей души // Хочу я быть...» Такой поворот легенды в высшей степени показателен для Жуковского. Как и в балладах, в переложениях восточного и античного эпоса, даже в сказках Жуковский превращал легенду, миф, сказку в современную повесть о нравственных проблемах человеческой личности.
Поэтический эпос позднего Жуковского впитал все достижения его романтической поэзии. Экспрессия монологов героев и вместе с тем психологическая нюансировка, масштабность картин и одновременно их лирическая окраска, синтез ораторского и элегического начал, эпическая плавность, объективность и пронзительный лиризм, повествовательность гекзаметра и белого пятистопного ямба, предельный драматизм интонаций — таковы отличительные черты образцов эпической формы в творчестве Жуковского 1840-х годов. Все это и позволило русскому романтику «очеловечить» легенду об Агасфере, сделать ее психологической эпической поэмой. Путь позднего Жуковского к эпосу — отражение общей эволюции его творчества и выражение процессов развития русской литературы 1830—1840-х годов. Открытия Жуковского неотделимы от поисков позднего русского романтизма, от творческих достижений Пушкина, Лермонтова и Гоголя. Своим пафосом они устремлены в будущее.
Жизнь и судьба Жуковского — материал для замечательного биографического романа. Не случайно один из хранителей духовного и нравственного наследия русской культуры Борис Зайцев именно ему посвятил свое жизнеописание. В его личности писатель увидел прежде всего огромные резервы и потенции русской души. «Если вспомнить, что это был человек совершенной чистоты и душа вообще «небесная», — писал автор книги «Жуковский», — то ведь скажешь: единственный кандидат в святые от литературы»74.
Но и поэтический путь «Коломба русского романтизма» и прежде всего поиски Жуковского в области языка русской лирики, ее новых форм, нравственного содержания входят в магистральное направление русской литературы. Его творчество оригинального поэта, «гения перевода», педагога, прозаика, критика, мыслителя бесценно, именно потому, что было востребовано всей последующей русской культурой от Пушкина до символистов, Цветаевой и Пастернака.
74 Зайцев Б.К. Сочинения: в 3 т. М., 1993. Т 3. С. 338.