Их отличало и разделяло, кажется, всё: возраст (Давыдов был старше Языкова на 19 лет), жизненный опыт (Давыдов был активным участником всех военных событий Отечественной войны 1812 г., Языков только слышал о них), поприще (страсть Давыдова к военной службе была чужда Языкову), семейное положение (у Давыдова была большая семья; Языков так и остался до конца жизни холостяком), здоровье (Давыдов почти не жаловался на него, Языков рано оказался заложником тяжелого недуга).
Но вслед за Гоголем, говорившим о своих отношениях с Жуковским, они могли повторить: «Что нас свело неравных годами? Искусство. Мы почувствовали родство, сильнейшее обыкновенного родства. Отчего? Оттого, что чувствовали оба святыню искусства»92. И еще, пожалуй, их сблизило общность мироощущения, особенности темперамента. «Огонь!» (так называли Давыдова современники и «Хмель!» (так охарактеризовал пафос языковских стихов Пушкин) оказались родственными душами. Кипение чувств, поэтический восторг, «избыток чувств и сил», патриотическая экзальтация определили их поэтическое братство, союз душ.
92 Гоголь Н.В. Поли. собр. соч. Т XIV. С. 33.
Поэты познакомились на «мальчишнике» у Пушкина в 1831 г. Их дружеские отношения окрепли в 1833—1835 гг. Симбирское имение Давыдова Маза и имение сестры Языкова Репьевка, где он жил в это время, находились по соседству. В 1833 г. Языков посылает Давыдову свой сборник стихотворений, присовокупляя к нему дружеское послание к нему, которое произвело на поэта-гусара столь сильное впечатление, что, не сдерживая своих эмоций, он писал: «Вы мой единственный Тиртей или, по-солдатски, вы мой нравственный отец и командир; один стих ваш — и я в огне боёв, весело и безотчетно»93.
93 Письмо к Н.М. Языкову от 23 апреля 1833 г. // Русская старина. 1884. № 7. С. 134. Курсив автора.
Послание «Д.В. Давыдову» — признание в любви: «Давным- давно люблю я страстно // Созданья вольные твои, // Певец лихой и сладкогласный // Меча, фиала и любви!» Языков прославляет ратные дела поэта-гусара в «годины роковыя» и видит в его стихах — отражение этой воинской доблести. Но одновременно послание Языкова — опыт автохарактеристики своей поэзии: «...сии стихи — // Души студентски-забубенной // Разнообразные грехи...» и далее: «Не удивляйся же ты в ней // Разливам пенных вдохновений, // Бренчанью резкому стихов, // Хмельному буйству выражений //И незастенчивости слов!» Безусловно, эта характеристика не могла не всколыхнуть гусарскую и поэтическую душу Давыдова: ведь она была словно соткана из его собственных слов и выражений. Во втором, более позднем послании «Денису Васильевичу Давыдову» Языков, говоря о бессмертии его поэзии, дает афористически отточенную характеристику его стихов, которая во многом определяет и пафос его собственного творчества:
Не умрет твой стих могучий,
Достопамятно-живой,
Упоительный, кипучий,
И воинственно-летучий,
И разгульно-удалой.
Гусарские песни Давыдова рано вошли в арсенал русской поэзии. Уже в юношеских посланиях Бурцову, которые стали известны в печати лишь в 1832 г., а до этого распространялись в многочисленных списках, были, что называется, на слуху, Давыдов, еще ни разу не видавший сражений, воссоздает сам дух гусарства, атмосферу боев. Его герой, «ёра, забияка, собутыльник дорогой» — выразитель и носитель, своеобразный конденсатор этих настроений: «Бурцов — ты гусар гусаров! Сама драматическая судьба гусарского поручика Алексея Бурцова, который, по рассказу его племянника, историка П.И. Бартенева, погиб в 1813 г. «вследствие пари, заключенного в пьяном виде. Наскакал со всего бегу на околицу и раздробил себе череп»94 вполне отвечала его репутации буяна и хвата. Около 15 гусарских песен и посланий Давыдова — репрезентант его поэтического наследия. Именно в них формируется образ лирического героя Давыдова, поэта-гусара. Вяземский назвал Давыдова «Анакреоном под доломаном», и это в высшей степени справедливо. Наследуя традицию анакреонтики XVIII в., опираясь на открытия Батюшкова в области «легкой поэзии», Давыдов видоизменял ее в контексте гусарского быта. Но и «гусарщина» как тип бытового поведения, уже вошедшая в поэтический оборот благодаря «застольным песням», «распашным стихам» сослуживца Давыдова С.Н. Марина, не могла удовлетворить автора гусарских песен.
94 Жихарев С.П. Записки современника. М.; Л., 1955. С. 74.
Гусар Давыдова ни в коей мере не бытовой тип и герой анекдотов. Он прежде всего воин, «рубака». «Эскадрон гусар летучих» — это особая генерация воинов, которые не имеют права «проспать полет» жизни. Этот образ, появившийся еще в 1804 г., обретает свою плоть и высший смысл в огне событий Отечественной войны 1812 г. «Я люблю кровавый бой!» — восклицает герой одной из песен. И добавляет: «За тебя на черта рад, // Наша матушка Россия!» Все последующие восклицания гусара: «Станем, братцы, вечно жить // Вкруг огней, под шалашами!», «То ли дело средь мечей!», «Сабля, водка, конь гусарский, // С вами век мне золотой!» — вводят в гусарский быт черты героики. Можно сказать, что главное открытие песен Давыдова было в том, что он возвел гусарский быт на уровень героики. Его гусарские песни — гимны герою-патриоту, который в пограничной ситуации жизни и смерти, мира и войны ощущает полноту бытия, его земные радости. По точному замечанию исследователя, «давыдовский поэт-гусар — первая «отчаянная», «лихая» натура в русской поэзии и прозе»95.
Молодой Николай Языков эту традицию продолжил в своих студенческих песнях. Студент Дерптского университета, своеобразной студенческой вольницы, в 1823 г. создает цикл застольных песен. На первый взгляд, это здравица в честь Бахуса:
Полней стаканы, пейте в лад!
Перед вином — благоволенье:
Ему торжественный виват!
Ему — коленопреклоненье!
В специальном «Гимне» от имени всего студенчества лирический герой Языкова прямо обращается к Богу:
Пиры полуночные,
Зато непорочные,
Боже, спасай!
Студентам гуляющим,
Вино обожающим,
Тебе не мешающим
Ты не мешай!
Но как еще проницательно заметил Гоголь, «стихи его точно разымчивый хмель; но в хмеле слышна сила высшая, заставляющая его подыматься кверху. У него студентские пирушки не из бражничества и пьянства, но от радости, что есть мочь в руке и поприще впереди, что понесутся, они, студенты
На благородное служенье
Во славу чести и добра»96.
95 Семенко И.М. Поэты пушкинской поры. М., 1970. С. 99.
96 Гоголь Н.В. Полн. собр. соч. Т VIII. С. 388.
Постепенно, но очевидно культ вина теряет свое первенство. Он включается в ряд других, духовных ценностей: «Слова: отрада и свобода — // В устах у пьяного народа...», «Свобода, песни и вино — // Вот что на радость нам дано, // Вот наша троица святая!», «Да будут наши божества // Вино, свобода и веселье!», «Мне душно на пирах без воли и распашки». Так же, как у Давыдова, образ гусара переключается из бытовой среды в мир героики и патриотических чувств, у Языкова студент становится носителем идей гражданской свободы. И уже почти вызовом звучат полюбившиеся Пушкину стихи: «Наш Август смотрит сентябрем — // Нам до него какое дело!» (в одном куплете они повторяются дважды: один раз с восклицательным, другой — с вопросительным знаком), где каламбурное обыгрывание традиционного названия царя и осенней мрачной погоды лишь усиливает атмосферу студенческого озорства и вольнодумства. В написанном позднее «Пловце» (1828), ставшем студенческим гимном, мотивы духовной свободы и мужества приобретают программный характер:
Будет буря: мы поспорим
И помужествуем с ней.
В центре гусарских и студенческих песен Давыдова и Языкова — образ пира. Одно из стихотворений Давыдова так и называется «Гусарский пир»; первый стих песни без заглавия Языкова провозглашает: «Мы любим шумные пиры...» И далее, раскрывая своеобразную философию этих пиров, поэт решительно заявляет:
Приди сюда хоть русский царь
Мы от бокалов не привстанем.
Хоть громом бог в наш стол ударь,
Мы пировать не перестанем.
Приди сюда хоть русский царь,
Мы от бокалов не привстанем.
Но пир в песнях Давыдова и Языкова хотя и нередко превращается в дружеские пирушки, никогда не вырождается в банальные попойки. Более того, в общем контексте героики и патриотических чувств, идей гражданской свободы, уже сам «быт эстетизирован, интеллектуальный пир проецирован на греческий симпосий»97. «Старые гусары» представлены как «председатели бесед» («Песня старого гусара»). На студенческих пирах «песни призвали в беседы», и «Всякий, глядя на бокал, // Поет, как Гёте приказал». И дело не в том, что участники пиров умничают. Полемически, обращаясь к гусарам «в модном свете», старый гусар упрекает их:
«Жомини да Жомини!»
А об водке — ни полслова.
97 Вацуро В.Э. Денис Давыдов — поэт // Давыдов Денис. Стихотворения. Л., 1984. С. 20.
Языковский студент тоже «думы тягостной не носит // В своей нетрезвой голове». Но авторы песен раздвигают мир и расширяют пространство рефлексии своих лирических героев, тем самым обогащая содержание пирасимпосия. Здесь и полемика с поэтической традицией, и новое понимание героики, и утверждение гражданских идеалов. Лирический герой всего лишь участник пира, его идеолог и организатор — сам поэт.
В мире поэзии Давыдова и Языкова всегда на ум идет любовь (ср. рылеевское: «Любовь никак нейдет на ум: // Увы! моя отчизна страждет...»). И поэтому их песни дополняют любовные элегии. Цикл из девяти элегий Давыдова 1814—1818 гг., несмотря на любовные признания, муки страсти, чувства «обуреваемой души», — продолжение гусарских песен. Влюбленный гусар ни на минуту не забывает о своем поприще. «Возьмите меч — я недостоин брани!..», «В ужасах войны кровавой // Я опасности искал», «О, тогда мой долг священный — // Вновь за родину восстать...», «О Лиза! сколько раз на Марсовых полях, // Среди грозы боев, я, презирая страх <...> // Тебя, как бога, призывал...» — эти фрагменты из текстов любовных элегий придают им новое дыхание, расширяют экспрессивное поле. И как в гусарских песнях, в элегиях героика оживотворяет интимное чувство, рождает «эмоциональный гиперболизм» (В.Э. Вацуро). Поэт-гусар страстен во всём, живет на разрыв аорты. Вот лишь отрывок из восьмой элегии:
Но ты вошла — и дрожь любви,
И смерть, и жизнь, и бешенство желанья
Бегут по вспыхнувшей крови,
И разрывается дыханье!
Поэт-студент Языков словно соревнуется с поэтом-гусаром в воссоздании силы любовной страсти. Огонь любви лишь сменяется хмелем. В многочисленных «Элегиях» (около 40), в которых сама номинация уже подчеркивает не столько жанровую форму, сколько «содержательность формы», элегическое чувство, поэт-студент изображает любовь как высшую страсть, как смысл жизни. Характерно, что ранние элегии как бы прослаиваются «Песнями Баяна», оригинальной поэтической формой исторической рефлексии Языкова. В элегиях древний бард передает эстафету современному поэту. Поэт, в котором сильна студенческая закваска, становится лирическим героем элегий, но и в этом своем качестве он никогда не забывает о своем призвании и предназначении. «Душа поэта // Давно твоя...» — признается он объекту своих элегических чувств Лиле. «Поэт свободен. Что награда? // Его высокого труда?» — задает он вопрос, обращаясь к вполне реальному адресату новых элегий А.А. Воейковой. И наконец уверенно заявляет:
Теперь горжусь моим признаньем,
Теперь возвышен мой обет:
Не занимать души бесславным упованьем,
Не забывать, что я поэт!
Студенческие песни — «Песни Баяна» — элегии образуют поэтическую цепь языковского творчества 1820-х годов, где каждое звено дополняет другое, формирует комплекс разнообразных чувств и эмоций. Хмель студенческих песен, гражданские идеалы Древней Руси и гимнические интонации в «Песнях Баяна» и огонь любовной страсти еще не всегда органично синтезируют, но нарушают единообразие эмоционального тона. «Эмоциональный гиперболизм» элегий Давыдова не чужд экспрессивному неистовству Языкова. В элегии 1826 г., воссоздавая чудеса и надежды любви, Языков говорит, что они
Светлее зеркальных зыбей,
Звезды прелестнее рассветной,
Пышнее ленты огнецветной,
Повязки сладостных дождей...
А в послании «И.В. Киреевскому» (1831), описывая свою «прелестницу», он буквально захлебывается в эмоциях:
Не целуй в лазурны очи
Поцелуями любви:
В них огонь очарований
Носит дева-красота;
Упоительных лобзаний
Не впивай в свои уста:
Ими негу в сердце вдует,
Мглу на разум наведёт,
Зацелует, заколдует
И далеко унесёт!
Здесь уже отзвуки увлечения знаменитой в конце 1820-х — начале 1830-х годов цыганкой Таней, известной по воспоминаниям о Пушкине, и интонации цыганских песен, не чуждые и другим поэтам пушкинского круга, рождают особый накал страсти.
Расширение пространства поэтической рефлексии, сопряжение разных сфер бытия, высокого и низкого, поэтического и прозаического, бытового и идеологического способствовало преобразованию поэтического языка, созданию индивидуального стиля, ибо носителем и выразителем этих тенденций оставалось «я» лирического героя, поведенческий текст поэта-гусара и поэта-студента.
Поэтический стиль поэта-гусара — нарочитая небрежность, некоторая эпатажность, естественность чувства. Характерно, что на просьбу Давыдова поправить его стиль Жуковский в письме от 10 декабря 1829 г. решительно заявил: «Ты шутишь, требуя, чтобы я поправил стихи твои. Всё равно, когда бы ты сказал мне: поправь (по правилам малярного искусства) улыбку младенца, луч дня на волнах ручья, свет заходящего солнца на высоте утеса и пр. и пр. Нет, голубчик, не проведешь»98. Индивидуальность стиля поэта-студента сразу же почувствовал Пушкин. «С самого появления своего, — писал он о Языкове, — сей поэт удивляет нас огнем и силою языка. Никто самовластнее его не владеет стихом и периодом. Кажется, нет предмета, коего поэтическую сторону не мог бы он постигнуть и выразить с живостию, ему свойственною»99.
98 Жуковский В.А. Собр. соч.: в 4 т. М.; Л., 1960. С. 595.
99 Пушкин А.С. Поли. собр. соч. Т 11. С. 117.
Прежде всего оба поэта преобразуют стих. Они наполняют его особой ритмической энергетикой. «Кручение стиха», как Пушкин определял стиль давыдовских элегий, — принадлежность и языковской лирики. «Владеет он языком, как араб диким конем своим...» так, обыгрывая фамилию поэта, Гоголь подчеркивал именно экспрессию стиля, слова и стиха Языкова. И Давыдов, и Языков внесли в поэзию элементы игрового поведения. Их лирические герои живут играючи, сознательно формируя свою модель поведения, а сами поэты подыгрывают им, создавая оригинальные стиховые формы этой игры. Поэтому их стиль поведения — это и стиль лирического выражения.
Введение в лексикон их поэзии «профессионализмов»: ташка, фланкировка, вахтпарад, кивер, понтировка, крепе, доломан, ментик — у Давыдова; ученый патент, семестр, фолиант — у Языкова — не самоцель. Главное — их внедрение в текст через рифму с ироническим подтекстом (например, фланкировке — плутовке), через общий элегический контекст и сопряжение с любовными эмоциями.
У Давыдова «слова рычат, оказавшись рядом». На этом стилевом эффекте выстроены целые тексты, например, упоминавшийся уже выше «Решительный вечер» или «Богомолка», где игра слов: «богомолка» — «плутовка», рифм: «богомолку» — «втихомолку», противопоставление слов и дел: «отказ идет как обещанье», «сначала — после», «поет акафист сатане» — создают атмосферу контрастов. «Ради бога и... арака // Посети домишко мой!», «Подавай лохань златую, // Где веселие живет!», «Вошла, как Психея <...> и тошно чертям», «Жомини да Жомини, // А об водке ни полслова», «Я тот же атеист в любви», «На право вас любить не прибегу к пашпорту...» — все эти стилевые эффекты способствуют воссозданию духа гусарской жизни и лихой натуры самого поэта. Рано освоенный Давыдовым разностопный стих, система повторов, устновка на устность поэтической речи, на разговорность дополняют ощущение органической связи образа гусара и его речи.
Языков поэтическую натуру своего героя-студента, его импульсивность, остроумие передает через внедрение в его речь «ярких заплат» — слов и выражений, рождающих стилистическую парадоксальность, неожиданность реакций, иронический взгляд. Вот лишь некоторые примеры: «Ночного неба президент, // Луна сияет золотая...», «Окутан авторским халатом», «Писал систему наслажденья // Для человеческой души», «Когда у Господа — финансов // Я умилительно прошу...», «Пред ним в обертке божества // Одни бездушные слова», «И, как сибирская пищуха, // Моя поэзия поет», «богородица Амура», «И легкий демон обезьянства», «Самодержавные проказы» (о любви), «Разнобоярщина Парнаса», «И знаменитую жену // Стихом за ... ущипну» и т.д. Поэт явно наслаждается в придумывании подобных речений. Подобная стилистическая игра — отражение речевого облика его героя, резонирующей громкости его поэтического слова.
Не менее значима в пространстве поэзии Языкова система повторов, идущих как от фольклора, знатоком которого он был, так и от литературных источников. И.М. Семенко, подробно рассмотревшая эту особенность языковского стиля, точно заметила: «Языков применяет повторы в целях эпического «раздолья» <...> Повтор увеличивает пространство...»100 Волгарь по происхождению (поэт родился в Симбирске и часто возвращался туда), он ввел в русскую поэзию образ Волги как символ русской души вообще и студенческой в частности. Стихия душевного простора, столь близкая лирическому герою поэта, органично соотносилась с волжскими пейзажами Языкова. И многочисленные повторы в волжских песнях передают эти чувства. Вот фрагмент из самой известной «Песни» Языкова:
Из страны, страны далекой,
С Волги-матушки широкой,
Ради сладкого труда,
Ради вольности высокой
Собралися мы сюда.
Помним холмы, помним долы,
Наши церкви, наши сёла
И в краю, краю чужом
Мы пируем пир веселый
И за родину мы пьем.
100 Семенко И.М. Поэты пушкинской поры. М., 1970. С. 214—215.
Почти в каждом стихе этой песни — повторы. Они звучат как заклинание, как воспоминание, как напоминание, как привет с родины (стихотворение было написано в Дерпте), расширяя пространство студенческой души до пространства души русской.
Одним словом, и давыдовские стилистические контрасты, и языковские повторы и резонансы не были простым формотворчеством. Они органично входили в генетическую систему их лирики, способствовали индивидуализации облика их лирического героя, гусара и студента.