Поэт пушкинской эпохи, близко знакомый не только с Пушкиным, но и с поэтами его круга, нередко обращавшийся к темам, мотивам, образам их творчества как «формам времени», Евгений Абрамович Баратынский (нередко его фамилию пишут «Боратынский»; 1800—1844) внес в свою поэзию лермонтовские настроения, остро ощутив приближение эпохи общественных сумерек. Очарованию и иллюзиям эпохи гражданской экзальтации он противопоставил разочарование и бездеальность эпохи безвременья.
В середине своего жизненного пути и почти у истоков творческого становления он пишет два стихотворения — «Муза» и «Мой дар убог и голос мой негромок...». Это не просто программные произведения или эстетические манифесты, а своеобразные автопамятники, попытка определить себя, свое место в истории и предугадать свою судьбу.
Не ослеплен я Музою моею:
Красавицей ее не назовут...
И далее, на протяжении всего 12-стишия, почти в каждой строке толпятся отрицательные частицы «не» и «ни», трезво фиксируя то, чего нет у Музы поэта. Но в этой череде отрицаний незаметно возникает лик героини, то, чем «поражен бывает мельком свет», — «ее лица необщим выраженьем». И в этом определении заключен весь пафос стихотворения — установка на оригинальность, не бросающуюся в глаза, но глубинно скрытую в тайниках поэтической мысли.
Второе стихотворение почти через сто лет после его появления Осип Мандельштам сравнил с письмом, запечатанным в бутылку и брошенным в море. «Хотел бы я знать, — пишет поэт другой эпохи, — кто из тех, кому попадутся на глаза названные строки Боратынского, не вздрогнет радостной и жуткой дрожью, какая бывает, когда неожиданно окликнут по имени»117.
117 Мандельштам Осип. Сочинения: в 2 т. М., 1990. Т 2. С. 147.
И как нашел я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я —
так заканчивается восьмистишие Баратынского, и в этих стихах надежда, если не на бессмертье, то на долгую жизнь поэзии, характеризующуюся «лица необщим выраженьем».
Пафос своей поэзии Баратынский афористически выразил в стихотворении «Всё мысль да мысль! Художник бедный слова!..». Уже первая строка девятистишия — два восклицания, выражающие устойчивость главного образа поэзии, почти ее мирообраза, связанного с приоритетом мыслительного начала и передающего состояние художника, ее «жреца». Сравнивая себя со скульптором, музыкантом, художником, со всеми творцами, тяготеющими к чувственным образам, к пластике форм, поэт-мыслитель боится, что не справится с воссозданием всего многообразия земной жизни:
Но пред тобой, как пред нагим мечом,
Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная.
Поиск языка поэзии мысли, философской лирики — так можно определить направление творческих экспериментов Баратынского. Наследуя традицию русского любомудрия, открытия Веневитинова и Вяземского в области метафизического языка поэзии, именно Баратынский сумел облечь мысль в плоть чувства и поэтического слова, сделать мысль переживанием. Определяя его новаторство, Пушкин, внимательно следивший за поисками поэта, проницательно заметил: «Он у нас оригинален, ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по- своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко»118. И еще, вероятно, в Болдинскую осень 1830 г., думая о состоянии и независимости поэта, он вновь обращается к поэтической судьбе Баратынского. «Никогда не старался он, — пишет Пушкин, — малодушно угождать господствующему вкусу и требованиям мгновенной моды, никогда не прибегал к шарлатанству, преувеличению для произведения большего эффекта, никогда не пренебрегал трудом неблагодарным, редко замеченным трудом отделки и отчетливости, никогда не тащился по пятам свой век увлекающего гения, подбирая им оброненные колосья; он шел своею дорогой один и независим»119.
Последние слова точно фиксируют тернистый путь поэта к обретению своей творческой оригинальности.
Жизнь Баратынского не богата внешними событиями. Большую ее часть он прожил в кругу своей семьи в подмосковном имении Мураново, проявив себя как рачительный хозяин и изобретатель в сфере архитектурно-инженерной деятельности. Но в ранней молодости было в его жизни событие, которого вполне хватило бы на сюжет романтической поэмы или даже драмы. Учась в привилегированном Пажеском корпусе, он вместе с друзьями, подражая шиллеровским «Разбойникам», совершил кражу, был исключен и разжалован рядовым. Затем последовала служба в Финляндии. Это не могло не сказаться на процессе взросления юного Баратынского: затронуто было самолюбие, пережито унижение солдатской жизни.
Самораскрытие, исповедальность, автобиографизм и даже автопсихологизм тем не менее почти отсутствуют в его поэзии финляндского периода, где он сформировался как поэт. Достаточно прочитать его довольно объемную элегию «Финляндия», чтобы почувствовать, как в ней личные эмоции, «я» певца чем дальше, тем больше погружаются в пространство раздумий о смене поколений, о бездне лет, о мгновении и вечности, о борении с судьбой. Утверждение личной свободы и независимости в потоке истории, перед «законом уничтоженья» и «обетованного забвенья» — вот сфера рефлексии лирического героя элегии. «Не вечный для времен, я вечен для себя...», «Мгновенье мне принадлежит, // Как я принадлежу мгновенью!», «Я, невнимаемый, довольно награжден // За звуки звуками, а за мечты мечтами» — за этими философскими максимами открывается особое состояние поэта, которое можно обозначить как философскую экзальтацию и автоинтеллектуализм. Свою ссыльную жизнь он осмысляет не как превратности судьбы, а как философию судьбы, как вариант экзистенциальной философии.
118 Пушкин А.С. Поли. собр. соч. Т XI. С. 185.
119 Там же. С. 187.
Раскрытие мыслительного процесса в центре элегии «Финляндия». И сам топос, и образ ссыльного не больше чем рама для воссоздания этапов, стадий развития философской рефлексии. И если три первых строфы прочно запрятали «я» лирического героя, лишь иногда напоминая о нем притяжательными местоимениями «мой», «мне», «меня», то в заключительной, четвертой строфе «я» вырывается на просторы размышлений о времени и судьбе, провозглашая свое право на автоинтеллектуализм.