История русской литературы XIX века. Ю.И. Минералов

Введение

В 1800—1830-е годы сформировалась та великая литература, которая в следующий период была продолжена Л.Н. Толстым, И.С. Тургеневым, Ф.М. Достоевским и др., не просто выведшими ее на европейские просторы, но обеспечившими русской литературе тот статус всемирного лидера, который затем в конце XIX в. был сохранен и упрочен благодаря творчеству А.П. Чехова, И.А. Бунина, А.М. Горького и др., а в XX в. — также М.А. Шолохова, М.А. Булгакова и др.

О литературе 1800—1830-х годов написано чрезвычайно много. Данный период, нередко именуемый «золотым веком» русской литературы, связанный с деятельностью А.С. Грибоедова, А.С. Пушкина, Н.В. Гоголя, М.Ю. Лермонтова и других классиков закономерно привлекал и привлекает внимание филологов.

В начале XIX в. Россия, уверенно развивавшаяся и набиравшая государственную мощь на протяжении XVIII столетия (со времен победы Петра I в Северной войне над шведами), вступила в полосу опасных катаклизмов. В Европе впервые после разгромленного Петром шведского короля Карла XII появился агрессор, энергично захватывавший одну страну за другой. Им был первый консул революционной Французской республики Наполеон Бонапарт, объявивший себя не королем, а императором (по образцу «солдатских императоров» древнего Рима) и короновавшийся 2 декабря 1804 г. в соборе Нотр-Дам в Париже.

Были годы первых раскопок Помпеи и большой моды во Франции на все древнеримское, начавшейся еще во времена республики с подражания Бруту, Катилине, братьям Гракхам и тому подобным римским «революционерам». По всей Европе дворцы уставлялись вазами с вытесненными по глине или алебастру рисунками на античные мифологические темы, масляными лампами, треножниками и иными подобными стилизованными под помпейские археологические находки предметами. Были сняты парики, носившиеся в XVIII в., и даже в России парикмахеры завивали дворянские головы по образцу и подобию голов на фресках и мозаиках, открытых в Помпее и Геркулануме.

Французскому народу наполеоновская пропаганда разъясняла, что революция продолжается, и император Наполеон теперь неким образом персонифицирует ее в самом себе. Ранее, еще на заре французской революции, было громогласно заявлено, что она должна обойти весь мир. Коронованный Наполеон энергично (и первоначально успешно) продолжил мировую революционную экспансию. В его армии продолжали царить антихристианские и атеистические умонастроения, охватившие после революции Францию. Так, это была единственная в Европе армия того времени, не имевшая в своем составе священников.

В 1805 г. армия Наполеона напала на Австрию. На помощь ей, в соответствии с союзническими обязательствами, из России был послан корпус под командованием М.И. Кутузова. Австрийские события с большой исторической точностью описаны в первом томе романа Л.Н. Толстого «Война и мир» После того, как командование взял на себя прибывший к армии молодой и не имевший военного опыта царь Александр I, русские и австрийские войска были неожиданно разбиты Наполеоном под Аустерлицем (ныне г. Славков).

Это первое за десятки лет крупное военное поражение было весьма болезненно воспринято российским общественным сознанием. Однако аустерлицкая катастрофа заставила Россию сосредоточиться, пробудила в армии и народе волю к победе, и когда в 1812 г. Наполеон рискнул в ночь с 22 на 23 июня напасть на Россию, он был к концу ноября, после ожесточенной борьбы, изгнан за пределы нашей Родины, а его «Великая армия» рассеяна и в основном уничтожена. 31 марта 1814 г. русское командование приняло капитуляцию Парижа. Вторично русские войска вошли в Париж после «стадией» — начавшейся 1 марта 1815 г. попытки реванша со стороны Наполеона и его последующего разгрома при Ватерлоо.

Известно, что на обратном пути в Россию наши войска проходили через триумфальные арки с многообещающей надписью: «Награда в Отечестве!»

В форме народной благодарности награда действительно имела впоследствии место. Награждения как таковые тоже коснулись ряда военнослужащих — преимущественно офицеров (в особенности генералитета), но далеко не всех героев войны. Однако не подлежит сомнению, что деятельность широко распространившихся вскоре тайных обществ была спровоцирована неличными обидами их участников. За этим усматривается сложная реакция части военной молодежи на события 1812-1814 гг.

Русские воины ликвидировали во Франции военную диктатуру Бонапарта и восстановили монархию. Восстановили они монархическое правление и еще в нескольких европейских странах, захваченных Наполеоном. Но хотя они не наблюдали ни во Франции, ни в других освобожденных странах примеров существующего республиканского правления (республика давно была задавлена Наполеоном), конституционные и республиканские умонастроения после возвращения из заграничного похода вспыхнули в гвардейской и армейской среде. В немалой мере такого рода умонастроения провоцировались и подогревались в масонских ложах, членами которых становилась изрядная часть офицерского корпуса, привлекаемая атмосферой романтической таинственности, сопутствовавшей деятельности лож. Так или иначе, данные умонастроения разрешились в декабре 1825 г. знаменитым «восстанием декабристов» на Сенатской площади в Петербурге и восстанием Черниговского полка под руководством С.И. Муравьева-Апостола на юге России (полк был расстрелян из пушек, когда в конце концов смело пошел по открытому месту в лобовую атаку на окружившие его многочисленные верные правительству войска).

Декабристы, многие из которых были молодыми аристократами, наказаны молодым царем Николаем I с небывалой жестокостью: пять декабристов казнены (среди них далекий от военных дел поэт К.Ф. Рылеев), целый ряд участников движения оказались на бессрочной каторге, другие были приговорены к различным срокам каторги в Сибири. Разжалование в солдаты и ссылка в действующую армию на Кавказ считались весьма мягким наказанием.

Дворянское общество было потрясено этими событиями и в массе своей сочувствовало «страдальцам». Николай I учредил в 1827 г. корпус жандармов и стал править жесткой рукой, наложив узду на все, включая и литературу. Часть общества относилась к этому с пониманием, как к тяжелой необходимости — средству пресечения деструктивных веяний, но в основном писатели яростно противились цензурным ограничениям и иным формам резко усилившегося государственного контроля за их деятельностью.

Эпоха романтизма в литературе и несловесных искусствах глубоко не случайно хронологически совпала с вышеупомянутыми историческими событиями. Романтизм соответствовал единому культурному стилю эпохи и был его порождением. Дух романтизма пронизывал всю современную культуру, так или иначе преломляясь и в искусстве, и в моде, и в стиле мышления деятелей этого времени, и в бытовом поведении людей.

Так, например, романтическая гусарская лирика Д.В. Давыдова не содержала в изображаемых картинах особого литературного «наигрыша»: она вполне отражала тот дух молодечества, который реально был широко распространен в тогдашней гусарской среде. Романтическая мистика других писателей также не была чисто литературным явлением: в самом дворянском быту того времени были популярны мистические веяния. Да и участники вышеупомянутого движения декабристов, с другой стороны, находились в типично романтическом отрыве от действительности — что и привело их к немедленному поражению при первой попытке реализовать свои чаяния.

С характером эпохи приходится связывать и широко распространенные среди молодежи того времени мечты повторить в своей собственной жизни и карьере небывалый взлет простого офицера Бонапарта. Эти мечты не были изжиты в обществе и после того, как именно русская военная молодежь, что называется, собственными руками раздавила Бонапарта как опасного и жестокого врага своей Родины, на практике развенчав мифы о «гениальности» и «непобедимости» этого удачливого военно-политического авантюриста.

Эпоха романтизма породила особый тип личности. Достаточно напомнить, что именно люди этого типа («могучее, лихое племя», по выражению М.Ю. Лермонтова) с поразительной храбростью сражались и гибли в 1812 г. под Смоленском и Бородино. Умудренному годами «реалисту» М.И. Кутузову не раз стоило большого труда удержать своих горячих генералов от самых безрассудных намерений без должной подготовки дать «решительное сражение» превосходящим силам французов... В более позднюю эпоху трудновообразимы и напыщенно-патетические — эмоциональные, но довольно бессодержательные — речи, которыми, однако, успешно «зажигал» своих солдат и офицеров перед сражениями Наполеон. Сюда относится и повседневное театрализованное поведение Бонапарта, ныне озадачивающее изучающего историю человека своей откровенной фальшью.

Впоследствии вскормленный данной эпохой человеческий тип вызывал неоднократные насмешки потомков-прагматиков, воспринимавших его внеисторически: деятелей эпохи романтизма искренне не понимали уже люди 1840-х годов, а критики-шестидесятники, подобные Д.И. Писареву и В.А. Зайцеву, откровенно над ними глумились. Но романтики 1800—1830-х годов до сих пор поражают чистотой и благородством своих порывов, а также и беззаветностью личного героизма1.

1 Литературным примером этого человеческого типа может послужить старший граф Турбин в повести Л.Н. Толстого «Два гусара».

Для историка литературы 1800—1830-е годы представляют чрезвычайно ответственный период. Велика важность постижения общих закономерностей, управлявших на его протяжении литературным развитием. Но поистине огромное значение имеет объективный филологический анализ творчества тех великих или просто крупных писателей, которые работали в эти годы.

С одной стороны, перед нами та художественная эпоха, в которой основные писательские репутации давно и бесповоротно выяснены. С другой стороны, здесь время от времени наблюдаются претендующие на сенсацию попытки частичного «пересмотра» устоявшейся «системы ценностей»1. Вследствие этого приходится подчеркнуть, что при написании истории литературы 1800— 1830-х годов необходима соразмерность в подаче материала. Оригинальничать, «выпячивая» те или иные имена и произведения (вопреки тому, что ранее выяснено в их отношении научной традицией), в высшей степени некорректно именно потому, что перед нами «золотой век», эпоха классиков.

1 Например, в 1990-е годы можно было встретиться с призывами к некоему «восстановлению справедливости» в отношении личности и творческого наследия Ф.В. Булгарина, не нашедшими, впрочем, поддержки в филологической среде по причине отстутствия каких-либо новых фактических данных о человеческом облике, а также об уровне творческих притязаний сего пушкинского современника.

Неизученность тех или иных реальных фактов мешает пониманию как литературного периода в целом, так и характера деятельности того или иного принадлежавшего к нему художника. Не менее мешают верному осмыслению изучаемого случаи подмены некоторыми пишущими о литературе авторами объективного знания различного рода «игрой слов» и игрой понятий. Такие случаи в истории русской литературы XIX в. наиболее широко распространены именно применительно к 1800—1830-м годам — очевидно, в силу особого богатства, особой яркости (и, как следствие, огромной притягательности) данной культурно-исторической эпохи.

В советские годы непомерно и искусственно раздувался, например, вопрос о влиянии на литературу интересующего нас периода движения декабристов. Не обсуждая здесь силы влияния данного движения на политическую историю России, приходится, однако, напомнить, что среди «поэтов-декабристов», помимо К.Ф. Рылеева, Ф.И. Глинки и В.К. Кюхельбекера, не было выдающихся по уровню личного дарования художников слова (а внятные и типично «декабристские» гражданско-политические мотивы в поэзии характерны для Рылеева, но в несравненно меньшей степени для Глинки и Кюхельбекера).

Свойственный советскому литературоведению подход к литературе прежде всего как одной из форм общественного сознания (то есть идеологии) имел своим следствием то, что ее нередко вообще превращали просто в повод для рассуждений о революционных ситуациях, классовой борьбе, крепостном праве и т. п., сопровождаемых примерами из художественных произведений, делавшихся тем самым простыми иллюстрациями к социологическим и публицистическим построениям. Специфика литературы как явления словесного искусства при этом понятным и естественным образом отодвигалась куда-то на второй план1

Вряд ли глубже постигается эта специфика и тогда, когда литература 1800 - 1830-х годов служит тем или иным авторам средством иллюстрирования (или, что тоже случается, сферой чисто механического приложения) тех или иных концепций, не связанных с идеологией как таковой, но тоже носящих нефилологический характер. Это могут быть концепции маститых ученых, прославившихся в качестве философов, историков, психологов и т. п. Однако при прямолинейном переносе в сферу филологии их понятия и термины оказываются вырванными из контекста, в котором употреблялись авторами, в результате чего не только утрачивают свою действенность, но и, как правило, тем или иным образом переосмысливаются2.

Кроме того, совершенно ясно, что по природе своей, будучи созданы для других целей, они прямо не нацелены на постижение художественной стороны литературы.

1 Наблюдение художественного произведения как некоего исторического или политического текста, «документа эпохи», может быть, важно для социологов, психологов и т. п., но для филолога, для литературоведа важна художественная суть произведения.

2 Слова, подобные «модальности», «дискурсу», «концепту», «нарративу», «нарратологии» и т. д. и т. п., употребляемые вне органичного для них контекста, начинают звучать нечетко в смысловом отношении — но одновременно начинают звучать с той ложной многозначительностью, которая иногда помогает уйти от реального филологического наблюдения словесного художественного текста.

Также несомненно малопродуктивны (и, если быть откровенным, часто попросту маскируют личное неумение филологически анализировать реальную структуру словесного художественного текста) встречающиеся сегодня попытки удивлять читающую публику терминами из области психоанализа, философии экзистенциализма и т. п.

Так обстоит дело, например, с литературными примерами, которые «подтверждают» те или иные излюбленные широковещательные идеи какого-либо исследователя, касающиеся типологии культур, семиотики и т. д. В результате может быть продемонстрирована широта личных воззрений и эрудиции, но литература как искусство слова «вываливается» из исследовательской «сети» уже именно в силу излишней широты ячеек этой «сети»1

Небесспорные результаты дает порою также перенесение на творчество тех или иных писателей 1800—1830-х годов ярких филологических концепций, созданных применительно к иным феноменам и не рассчитывавшихся разработавшими их филологами на подобное перенесение. В виде примера можно указать на приложение отдельными авторами к произведениям Н.В. Гоголя концептуального понятия М.М. Бахтина «карнавал», характеризовавшего у самого Бахтина определенные явления в творчестве Франсуа Рабле и народной культуре средневековья и Ренессанса2.

1 К отмеченным недостаткам подобных подходов следует прибавить потенциально возможный субъективизм тех или иных внешне увлекательных «культурологических» идей — например, основанные на сильном преувеличении некоторых реальных фактов существующие ныне теории «игрового поведения», якобы охватившего русскую культуру 1800—1830-х годов.

2 «Карнавал» (в особенности в 1970—1980-е годы) некоторые подражатели Бахтина усматривали в самых неожиданных местах. Было предпринято, например, глубокомысленное «исследование» «Октябрьская революция как карнавал».

Можно указать и еще на целый ряд случаев, когда творчество русских писателей 1800—1830-х годов служило «местом приложения» различных систем взглядов, нередко умозрительных и не всегда изначально имевших отношение именно к этому творчеству. В подобных случаях литература как художественное явление не получает должного научного описания, и наблюдается закономерное «сопротивление материала» прилагаемой к нему концепции.

Среди различных примеров обсуждаемого рода отдельно следует указать и на имеющие сегодня характер настоящей моды попытки под эгидой литературоведения судить о художественной литературе с религиозной точки зрения — обычно, по самоощущению авторов, «с позиций Православия».

Речь не о наблюдениях литературоведов над художественными функциями тех или иных образных и сюжетных построений писателей, восходящих к Священному Писанию, житиям святых или святоотеческому наследию. Подразумеваются попытки пишущих о литературе мирян уверенно умствовать, православный или «неправославный» характер носит что-то в писательском творчестве, — с последующим осуждением кого-то за что-то. Помимо того, что такой подход к литературе носит явно не литературоведческий характер, его следовало бы целиком адресовать компетенции священнослужителей (которые как раз относятся к литературе с мудрой деликатностью и, помимо редких конкретных случаев, избегают произносить «осуждающее слово»).

Как ни обидно для кого-то это может прозвучать, но вышеохарактеризованные попытки находятся в явном родстве со стремлением литературоведов советского времени говорить о литературе «с марксистских позиций». Притом ракурс воззрения на писательское творчество в обоих случаях заведомо нефилологический. Святоотеческие цитаты, бессознательно или осознанно используемые в спекулятивных целях, по ряду понятных причин вызывают даже гораздо более острое чувство протеста, чем использовавшиеся аналогичным образом цитаты из политэкономических и философских трудов К. Маркса и В.И. Ленина. Что до ученой плодотворности того и другого, она более чем сомнительна.

В центре внимания автора книги «История русской литературы XIX в. (1800—1830-е годы)» художественно-эстетическая сторона литературы. На ее постижение нацелен словесно-текстовой анализ литературных произведений и примененных в них писателями конкретных приемов литературного мастерства. Эти приемы обусловливают взаимные отличия писательских стилей, личных творческих решений при разработке разными авторами сюжетов (иногда внешне похожих) и т. п., а в историко-литературной перспективе — взаимные отличия литературных традиций. Первоочередное внимание к ним вытекает из задач литературоведения, составной части филологии — науки о культуре в ее словесно-текстовом выражении.

Многогранный мир литературного произведения может привлекать к себе социологов, психологов, философов и т. д. и т. п., ставящих перед собой какие-то свои задачи, для филолога либо нерелевантные, либо прикладные. Филолога литература интересует как особое словесное искусство, словесность.

Выражения «художественная словесность» и «художественная литература» синонимичны. В 1800— 1830-е годы они оба широко употреблялись (впоследствии «литература» в этом плане сильно потеснила «словесность»). Однако термин русского национального происхождения «словесность» содержит в себе ясный этимологический образ, указывающий, что им подразумевается искусство художественного слова и словесного текста — как зафиксированного на бумаге, так и звучащего устно. Заимствованный из западных языков термин «литература» отталкивается от «литера» (буква) — то есть односторонне указывает лишь на нечто книжное, бытующее на бумаге, неоправданно сужая тем самым круг ассоциаций.

Намерение вести систематический анализ реального словеснотекстового построения произведений литературы обязывает регулярно «предоставлять слово» изучаемому писателю-художнику. Его темы и идеи «растворены» в произведении и от реального текста неотделимы. Как следствие, текст анализируемого произведения как авторское словесно-образное построение должен по мере необходимости приводиться и комментироваться. Когда в соответствии с методиками структуралистов 1970-х годов текст условно расслаивался на кантовы антиномии (впрочем, переименованные в «оппозиции» и графически отображаемые при помощи специальных двуострых стрелок), то он лишался своей реальной художественной структуры, обезличивался, утрачивая приданную ему художником индивидуально-стилевую специфику1.

1 Стиль здесь и далее понимается в соответствии с книгой: Минералов Ю.И. Теория художественной словесности. М., 1999.

Огромная роль сюжета (особенно в прозе) никем не ставится под сомнение. Однако, если судить строго, объектом литературоведческого анализа должен быть не просто сюжет. Сюжет легко отделим от словесного текста как такового (чем широко пользуется, например, кинематограф при экранизации литературных произведений). Как следствие, филологическому изучению подлежит не просто сюжет, но, в первую очередь, его словесное воплощение.

Аналогично следует высказаться, например, о так называемом «психологизме» внутреннего облика образов действующих в сюжете героев (литературных персонажей). Непосредственный объект филологического анализа — все же словесное воплощение психологической характерности образов, а не психология личности как таковая (последняя не имеет прямого отношения к условному художественному миру произведения литературы, да и описывается в рамках совсем другой науки).

Велико также значение сопоставления (при наличии возможности) вариантов текстов (с целью выявить направленность и основные черты особого хода мысли, свойственного именно данному автору-художнику как творческой личности).

Нет необходимости напоминать о различии подходов к анализу произведений прозы и поэзии. Словом, текст всякий раз требует «индивидуального подхода» в зависимости от своих уникальных особенностей.

Помимо всего сказанного в издании учебного типа проводимый анализ должен быть целенаправленным, ясным по ходу и наглядным по результатам. «Рассыпаться в ученостях» перед младшим коллегой, аспирантом, студентом, учащимся и т. д. отнюдь не значит что-то всерьез литературоведчески углублять1

1 Книга «История русской литературы XIX века (1800—1830-е годы)» входит в авторский цикл учебников и учебных пособий, в рамках которого уже опубликованы и применяются в вузовской практике «Теория художественной словесности», «История русской словесности XVIII века», «История русской литературы XIX века (40—60-е годы)» и «История русской литературы: 90-е годы XX века» Ю.И. Ми- нералова, а также «История русской литературы XIX века (70—90-е годы)» и «История русской литературы XX века (1900 — 1920-е годы)» Ю.И. Минералова и И.Г. Минераловой.


Предыдущая
Страница
Следующая
Страница

Оглавление