Иной по тональности была лироэпическая поэзия. Поэма «Соляной бунт» Павла Васильева (1910-1936) посвящена трагическим событиям предреволюционных лет, но с выходом в современность в эпилоге. В основе сюжета лежит рассказ о подавлении казаками киргизского (точнее, казахского, ибо киргизами тогда называли и казахов) бунта в ауле Джатак, жители которого, измучившись каторжной работой на соляном прииске, - «Бела соль, страшна соль, прилипчива, как тоска», - хотели вернуться к кочевой жизни. Этот острый конфликт убедительно раскрывается в социально -психологическом повествовании. Как и реалистическую прозу Горького, Леонова, Фадеева, поэму Васильева нельзя ограничить только инонациональной тематикой. Это в такой же мере произведение о русском казачестве, в какой и о казахах. В поэме выделены крупным планом образы атамана Яркова, казака Григория Босого, владельца соляного прииска купца Дерова, богача Амильжана Хаджибергенова. В изображении «классового врага» автор не доходит до шаржа и гротеска, свойственных агитационной поэзии. Он объективно передает сами по себе яркие и поэтичные краски сопровождавшей Хаджибергенова свиты - знатных людей аула: «Красным лисьим мехом горя, их малахаи неслись, махая вялым крылом, и неслась заря, красная, как их малахаи». Автор поэтически передает движение необозримых стад: «Идут, колышутся без конца его табуны к Китаю, ой-е-ей идут табуны, гордость и слава его страны...». В общей совокупности черт многогранного образа Хаджибергенова находит свое место и экзотика:
В сощурах глаз
Ястребиных, карих, -
Сладковатый, полынный дым.
Пламя ночных и полдневных марев
Азии нависает над ним.
С глубокой горечью, порой со скрытым сарказмом рассказывает автор о том, как спровоцированные Деровым и Хаджибергеновым казаки собираются в свой бесславный и кровавый поход: «И то вроде гульбища - масленой плясать над арбой косоглазой забава... Нагайкой - налево и саблей - направо». Столкновение чистого детского сознания, еще не отравленного шовинистическими предрассудками, с моралью, рубивших, «от радости чуть не плача», передано в страшном своим подтекстом диалоге.
- Батька, ба, пошто эти сабли?
- Куда собираешься?
- Кыргызов жечь.
- А пошто?
- По то, что озябли.
- А ты бы им шубы.
- Не хватит шуб.
Дите задумалось: «Ую-ю,
Так ты увези им дедов тулуп,
Мамкину шаль и шубу мою».
Основная тональность главы, посвященной аулу Джатак, - песенная, родившаяся из глубокого знания писателем фольклора народа-соседа. Лирическое обращение к читателю («Ты разгляди эту стужу...»), которым начинается глава, усиливается символическим образом «осиротевших песен». Метонимическое использование этого образа выражает крайнюю степень изнеможения и бедствия народного. Тогда критика (О. Бескин, Н. Степанов, В. Катанян, И. Гронский) не оценила своеобразное решение национального характера. Васильева обвиняли в стилизации, экзотичности, схематичности, обедненности образов, декларации и риторике, наконец, в том, что герои- киргизы «как бы выпадают из поэмы». Даже благожелательно относившийся к поэту И. Гронский считал, что в изображении киргизов поэту не хватает голоса, красок, не хватает дыхания. Естественно, конечно, что П. Васильев был менее знаком с чужим бытом, чем с родным, русским, но все же гораздо лучше, чем его критики, к тому же он хорошо знал языки. То, что критикам казалось схематичностью, было проявлением особой романтизации (в рамках реалистической структуры); инонациональному противопоставлялся реальный казачий уклад. Именно поэтому народная песня становится лирико - эмоциональным ключом к пониманию инонационального характера; строки из нее, не претендуя на буквальную передачу содержания (поэтому большинство слов часто дано без перевода), вливаются во взволнованную речь поэта- повествователя:
Брали дудку
И горестно сквозь нее
Пропускали скупое дыханье.
«Ай-налайн, ай-налайн...»633
А степь навстречу шлет туман,
Мягкорукий, гиблый: «Джаман, Джаман!»
А степь навстречу пургой, пургой:
«Ой, кайда барасен?
Ой-пу-урмой!»
633 Моя милая, моя милая (прим. П. Васильева).
«Ой-пу-урмой» - восклицание горестного удивления, сопровождающего вопрос «Ой, кайда барасен?» - «Куда пойдешь?», - становится лейтмотивом образа угнетенного народа. Он возникнет еще не раз, усиленный мотивами тоскливого зимнего ненастья. Трагическая песня звучит как предел отчаяния; ей предшествовали и тревожные предсказания дуанов (знахарей), «кричавших в уши своей страны: - горе идет! - Горе идет?», и «шепот голода». Но поэт- реалист Васильев не ограничивается лирически-песенным рассказом о соляном бунте. Его сменяет деловито -трезвое объяснение медноскулым аксакалом психологических причин ухода кочевников с соляных копей: «Начальник, ты мудр, золотоплеч, Владеет нами племя твое... Мы черны, как степные карагачи, Ты бел, как соль...» (выделено мной - Л.Е.). Разная ментальность обусловливает различия в поведении.
В заключительной главе поэмы вновь звучит лирическая тема Джатака, дословно повторяются строфы с метонимическим образом «осиротевших песен», лейтмотив «Ой-пур-мой». Проклятия судьбе, опредмеченной образом страшной соли, вылились в новые песни тоски и горя. Но жизнь продолжается, и как символ ее неодолимости в последней главе в скорбные напевы песен - проклятий вдруг неожиданно врывается любовная песня. Фольклорная стихия, таким образом, становится для реалиста Васильева выразительным средством раскрытия народного национального бытия, народной психологии.
Наряду с живописными неизбитыми деталями внешнего облика киргизов («женщины медной гулкой кожи», «перебирая белое пламя бород, аксакалы впереди...»), есть и дополняющие их экзотические представления русского человека:
Степь шла кругом
Полынью дикой,
Все в ней мерещилось:
Гнутый лук,
Тонкие петли арканов, пики,
Шашки
И пальцы скрюченных рук.
Новое испытание - чума - подстерегает откочевавших от соляных копей казахов (их караван движется к Монголии). В последний раз забила ключом удивительная изобразительная сила молодого поэта, его мастерское умение передавать словом движущееся мгновение бытия, живые подробности, казалось бы, второстепенные, но складывающиеся в единое целое деталей:
И вот уже
Первая крыса Азии
Насторожила седой ус,
В острых зубах
Хороня заразу
С глазами холодных
Быстрых бус,
Бурая, важная
Пригнула плечи
И - ринулась,
Темнее теней.
И крысы пошли
Каравану навстречу
Лапками перебирая за ней.
Значительная и еще в полной мере не оцененная литературоведением поэма Павла Васильева «Соляной бунт» по праву входит в то направление русской советской литературы, которое подошло к изображению жизни народов СССР с позиций глубоко реалистических, но оно развивалось и обогащалось в творческом соревновании с романтическим «крылом» русской поэзии. Творческая удача выпала и на долю Ксении Некрасовой, вошедшей в русскую поэзию во второй половине 1930-х гг., поэта явно реалистического склада (не зря ее стихи любил Ярослав Смеляков). Стихотворение Некрасовой «Мальчик», опубликованное в «Новом мире» в 1947 г., вызвало восторг у ценителей поэзии художественной достоверностью деталей:
Но чудесней всего на свете
в глинобитной кибитке киргиза
баранчук -
годовалый мальчик;
он в пухлом халате на вате,
азиатским платком подпоясан.
Перламутровых пуговок ряд
на спине у халата звездится,
и ястреба легкие перья
в тюбетейке пучком стоят...
В заключение остановимся подробно на «удэгейских главах» романа А. Фадеева «Последний из удэге». О его проблематике мы уже говорили выше, но сюжетные линии главных героев Сергея Костенецкого и Мартемьянова переплетаются с изображением жизни удэгейского племени, его вождя Сарла. К нему Мартемьянов привел Костенецкого в разгар Гражданской войны, но зампредседателя ревкома бывал здесь и раньше, скрывался от преследований, и его воспоминания существенно дополняют непосредственные впечатления Сергея.
В замысле Фадеева тема удэге с самого начала была составной частью темы революционного преобразования Дальнего Востока, но его декларации остались нереализованными: видимо, чутье художника, мечтавшего «сомкнуть позавчерашний и завтрашний день человечества», заставляло его все более углубляться в описание патриархального мира удэге. Это в корне отличает его произведение от многочисленных однодневок, авторы которых спешили рассказать о социалистическом преобразовании национальных окраин. Конкретизация современного аспекта замысла была намечена Фадеевым только в 1932 г., когда он решает добавить к шести задуманным частям романа (написаны были только три) эпилог, рассказывающий о социалистической нови. Однако в 1948 г. он от этого плана отказывается, хронологически ограничивая замысел романа событиями Гражданской войны.
Совершенные в художественном плане «удэгейские страницы» фадеевского романа могут быть представлены отдельным изданием и, безусловно, найдут своего читателя. Как известно из признаний самого Фадеева, замысел романа зародился под большим влиянием книги Ф.Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства» и на основе личных наблюдений автора за жизнью коренного населения Уссурийского края. Отчасти эта тема была традиционной. Поэтические стороны первобытного коммунизма, не знавшего эксплуатации и угнетения, привлекали внимание многих писателей и читателей, в том числе почитателей Купера. То, что написано Фадеевым, - это поэтическая история удэгейских племен за многие поколения: особенности их кочевой жизни, костры войны, годы, запомнившиеся особыми удачами или несчастьями: год оспы, год засухи, год цинги...
Стремясь вписать жизнь маленького безвестного племени во всемирную историю, в жизнь всего человечества, Фадеев прибегает к толстовской конструкции фразы, передавая сложную временную связь событий сложностью синтаксического построения:
«В том самом году, когда Аахенский конгресс скрепил «Священный союз» (...) В том самом году, холодной осенью, среди людей, не знавших, что всякое такое происходит на свете, родился на берегу быстрой горной реки Колумбе, в юрте из кедровой коры, мальчик Масенда, сын женщины Сале и воина Актана из рода Гялондика».
Эта приведенная нами в значительном сокращении, а на самом деле занимающая целую страницу фраза была предметом особого внимания писателя и имела многочисленные варианты (мы опираемся на фонд Фадеева в РГАЛИ). Она то пестрела вычеркнутыми строками, то вновь увеличивалась за счет введения новых исторических фактов и имен. Фадеев называет Занда, Коцебу, Метерлинка, Шелли, Маркса, Дарвина, Гюго, Монро, Шереметьева, Морозовых, Наполеона, Оуэна, Бетховена, Дениса Давыдова, сопрягая факты их жизни с 1815 годом. На таком историческом фоне писатель показывает «век Масенды», как бы подчеркивая сопричастность жизни своего героя - представителя безвестного племени - великой жизни мира.
С образом Масенды связаны традиция, история народа. В его образе автором подчеркнуты наиболее традиционные вехи жизни мужчины и воина: память о теплой груди матери (у удэгейцев кормили грудью до семи лет); раннее обручение (удэгейская невеста еще лежит в колыске); испытания голодом, жаждой, опасностью охотничьей жизни в течение семи дней и семи ночей; умыкание понравившейся девушки и женитьба. Масенда - олицетворение вековой мудрости удэге, к голосу которого прислушиваются соплеменники. Он не препятствует новому, хотя и не может быть активным его строителем, как Сарл. Последний, в отличие от Масенды, - не только олицетворение нового поколения удэге, но и незаурядная личность. Он отличался от своих соплеменников тем, что каждую вещь, каждое дело и каждого человека видел с той особенной внутренней стороны, с какой их не видели другие, и сам он «чувствовал в себе эту незримую, ищущую и жадную - самую человеческую из всех сил - силу таланта, только он считал ее божественной...» Подобно так называемому культурному герою древних эпических песен (это уподобление особенно заметно в черновых набросках к роману), Сарл одержим тем, что открылось ему в одну из бессонных звездных ночей и должно было изменить весь уклад жизни его народа: «Земля работай нету - все удэге помирай!» Не раз возникает в романе - то в раздумьях Сарла, то в его беседах с Мартемьяновым - чувство глубокой тревоги за судьбу народа, обреченного на вымирание, на потерю собственного лица. Сарл живо откликнулся на революционные события, связывая с ними и судьбу удэге, их противостояние хунхузам, их переход к новому, оседлому образу жизни. Поэтому герой смог подняться над интересами только своего племени: ходил в разведку по поручению Гладких, участвовал с его отрядом во взятии приморского города Ольги, живо заинтересовался сообщением Мартемьянова о предстоящем съезде Советов. Пусть занимающие его вопросы - переход к земледелию, развитие огородничества, мечта о ручной мельнице - отстали от вопросов русского промышленного и сельскохозяйственного производства едва ли не на тысячу лет, но и они - революция в жизни кочующего первобытного племени. Решение их требует от Сарла героических усилий.
Писателю хотелось надеяться на то, что семена Сарла падут на благоприятную почву, но невольно для самого себя он запечатлел ситуацию, которая может быть правильно оценена лишь с учетом последующего исторического опыта. Теперь, зная трагическую судьбу малых народов советского Севера, Дальнего Востока, мы вступаем в диалог с писателем, противясь той настойчивости, с какой революционная власть вмешивалась в исконный охотничий быт, искусственно и молниеносно переводя стрелки исторического времени. У Фадеева не было понимания пагубности всех последствий этого «перевода», понимания того, что нужны были многие поколения сарлов, чтобы люди его рода смогли вступить в новую историческую фазу. Но Фадеев объективно и художественно выразительно показал исходную ситуацию, и в этом его заслуга.
Говоря о мастерстве раскрытия инонационального характера в романе Фадеева, надо отметить определенный полифонизм: одни и те же события в жизни удэге освещаются автором с разных сторон, причем повествователь непосредственно не заявляет о себе. Автором взяты три «источника» освещения жизни удэге. Прежде всего это восприятие Сарла - сына племени, стоящего на доисторической ступени развития; его мышление, несмотря на изменения, происшедшие в сознании, несет отпечаток мифологичности. Второй стилевой пласт в произведении связан с образом бывалого и грубоватого русского рабочего Мартемьянова, понявшего бесхитростную и доверчивую душу народа удэге. Наконец, значительна роль в раскрытии мира удэге Сергея Костенецкого, интеллигентного юноши с романтическим восприятием действительности и поисками смысла жизни. Сарл вспоминает о прошлом народа, «весь отдаваясь прозрачному и легкому, очищенному от понятий потоку образов и чувств, окрашенному шепотом воды и ритмом крови». Голос повествователя как бы сливается с голосом человека, вышедшего из глубины веков и принесшего миру свое самое человечное. Так же звучит и повествование удэгейца о том, как когда-то был подобран и возвращен к жизни раненый Мартемьянов. Романтический пафос описания ощущается в его особом поэтическом синтаксисе: «Из темной воды возник языкастый костер - он пламенел, он жег, он обрастал людьми, этот далекий костер юности».
Рассказ о том же самого Мартемьянова - это сказ, передающий самое существенное в событиях: «Очухался я уж совсем ночью... Лежу я, понимаешь, у огня, небо темное, возле меня старуха какая -то...» Из его дальнейшего рассказа читатель узнает, что, получив чужой паспорт, Мартемьянов увез с собой на рудник Сарла, но тот промаялся на руднике года полтора и сбежал.
Романтически взволнованное восприятие удэге как древнего, воинственного народа раскрывается в романе благодаря образу Сергея Костенецкого. Это во многом (но далеко не во всем) автобиографический образ. Летом 1919 г. Фадеев, как и Сережа, вместе с заместителем предревкома Мартыновым (в романе - Мартемьянов) прошел по деревням и селам освобожденного Ольгинского уезда для подготовки Первого уездного съезда Советов и черпал материал для романа прежде всего из своих личных воспоминаний. И даже из впечатлений отрочества: «Походы с ночевкой в самодельных шалашах... Лесные пожары. Наводнения. Тайфуны. Хунхузы. Гольды и удэге. Огромный чудесный раскрытый мир». Образ Костенецкого однако не стал alter ego автора, как это обычно бывает в произведении романтическом. Автор полагал, что правда, понятая Сергеем Костенецким, - это еще не вся правда Гражданской войны. Но в решении темы удэге Сергею принадлежит роль ведущая. Многозначительно следующее замечание автора - повествователя: больше месяца бродил Сережа по селам и стойбищам, бродил, «в сущности, не интересуясь ими (людьми - Л.Е.), рассматривая их как что -то внешнее, что создано для того, чтобы украшать его жизнь, оттенять его чувства и преклоняться перед его поступками». Костенецкий пока что смотрит в сторону народа, не замечая его (в отличие от Мартемьянова, прожившего с удэге восемь лет). И в то же время его восприятие интересует автора больше, чем восприятие Мартемьянова. И дело здесь не только в автобиографичности образа, но и в том, что первое посещение Сергеем стойбища позволяет передать непосредственность, свежесть его восприятия. Кроме того, по складу мышления и по воспитанию Костенецкий как раз был героем, который позволял выявить взгляд европейца на экзотику Востока.
Постоянная борьба в душе Сережи романтических настроений, интереса к древнему таинственному племени и, с другой стороны, брезгливого отношения европейца-интеллигента к некоторым специфическим сторонам чужого быта поражает реалистической достоверностью и глубиной психологических контрастов. Сергею не удавалось вначале даже отличить мужчин от женщин, «благодаря их одинаковым одеждам и резко выраженным типовым особенностям лица, тогда как Сарл позволяет автору даже в групповом портрете отметить индивидуальные особенности хотя бы некоторых фигур: Люрл, Масенда. Сарл, однако, не замечает таких, ставших для него привычными подробностей, которые, напротив, подчеркнуты в портрете, поданном через восприятие Сергея. Сарл только отметил, что женщины, хлопотавшие вокруг убитого зверя, были в длинных, разузоренных по борту и подолу кожаных рубахах, тогда как Костенецкий замечает, что «легкие наколенники и нарукавники разузорены были спиральными кругами, изображавшими птиц и зверей; на груди, на подоле и рукавах нашиты были светлые пуговицы, раковины, бубенчики, разные медные побрякушки, отчего при ходьбе от одежд исходил тихий шелестящий звон». Столь же различно их восприятие внешности Люрла. Движения Монгули - дикие, нелепые, смешные, даже унизительные в глазах Сережи - воспринимались удэге с неизменно серьезным, бесстрастным и сосредоточенным выражением. То, что для русского было экзотикой, для Сарла (в его воспоминаниях) становится источником горячей сыновней любви к своему племени. Она глубоко передана и самой музыкой фразы, и отдельными поэтическими деталями: «Люди, недвижно скрестившие у огня кривые, в остроконечных улах ноги, непоколебимо молчат (...) на шапках их золотятся беличьи хвосты, и красный, идущий от костра ветер колышет над ними весеннюю листву...»
Такая же многогранность портретной характеристики свойственна индивидуальным портретам даже эпизодических персонажей. Дважды дается в романе портрет жены Сарла - Янсели. Первый раз он возникает перед глазами любящего Сарла, подошедшего к жилищу после долгой для людей его племени разлуки с женой. В его восприятии облик женщины сливается с воспоминаниями юности. Когда же несколько дней спустя Янсели увидел Сережа, то в его восприятии ее портрет - бесстрастен и просто информативен: на корточках сидела немолодая скуластая женщина, с тонкими черными бровями и серьгой в носу.
Анализируя психологические состояния героев, русская советская литература взяла на вооружение толстовский принцип многогранного и психологически убедительного изображения человека иной национальности, и «Последний из удэге» был значительным шагом в этом направлении, продолжающим толстовские традиции (Фадеев особенно ценил «Хаджи- Мурата»). Не только мастерские портретные детали, но и черты, характерные звукосочетания, ментальные особенности, формируемые образом жизни, позволяют воссоздать своеобразие мышления и чувств человека, находящегося почти на первобытной ступени развития, а также чувства европейца, попавшего в первобытный патриархальный мир. (Кстати, «мотив чужестранца» как форма выявления национального своеобразия изображаемого писателем мира актуализируется и современным литературоведением).
Художественные открытия Фадеева во многом предопределили пути развития как русской, так и других советских литератур, открывая новые пути в изображении инонационального мира.
В годы Великой Отечественной войны интернациональное единство народов СССР, их сплоченность вокруг русского народа упрочились. Представители национальных меньшинств называли себя русскими бойцами, о чем взволнованно писал в своих записных книжках Эффенди Капиев. «Русские не сдаются», - такими были предсмертные слова Героя Советского Союза, писателя-адыгейца Хусена Андрухаева. «Но я солдатом русским был. Так звали все меня народы», - говорил чуваш Петр Хузангай. «Нас Европа. русскими Иванами звала», - вспомнил войну мордвин И. Девин. Это не могло не отразиться на характере литературной жизни и в художественном творчестве634. В поэзии и прозе актуализировались традиционные инонациональные мотивы. Русским писателям принадлежали строки, исполненные боли, гнева, тревоги за судьбы Украины и Белоруссии, оказавшихся под вражеской пятой: «... Как будто я сам в Украине родился И белую пыль эту с детства топтал...» (А. Твардовский).
Л. Леонов, А. Твардовский, Н. Тихонов, А. Бек создали удивительные образы воинов-сыновей Кавказа, Казахстана, Средней Азии, многонационального Поволжья. Напротив, Э. Капиев, К. Кулиев, М. Джалиль и многие другие создавали образы русских воинов. Обращение к инонациональной тематике в 1941-1945 гг. приобретает существенно новые черты, получает массовый характер, становится агитационно-пропагандистским635.
634 Подробнее см.: Егорова Л.П. К проблеме интернационального единства в годы Великой Отечественной войны // Взаимодействие и взаимообогащение. Русская литература и литература народов СССР. - Л., 1988. - С. 148-166.
635 Шошин В. Интернационалисты. К проблеме взаимодействия национальных литератур. - Л., 1982. - С. 277.
Завершая разговор о русской литературе 1930-1940-х гг., еще раз напомним о судьбе социалистического реализма. Формирование жесткой монистической концепции литературного развития привело к дальнейшему насильственному устранению эстетического инакомыслия и художественных альтернатив, к деградации, особенно во второй половине 1940-1950-х гг. Единственное генеральное течение превратилось в явление нормативное и потому нежизнеспособное. Появилась масса конъюнктурных произведений, вообще не имеющих никакой художественной ценности, воспевающих культ личности или последнее партийное постановление. Возрождение литературы началось за пределами изучаемого периода, когда вновь появились необходимые для нормального литературного развития альтернативные художественные течения и тенденции: «лейтенантская проза», «деревенская проза», «проза сорокалетних», поэзия андеграунда в ее самых различных художественных проявлениях. Однако в историко - культурном плане опыт двух десятилетий, рассмотренных в главе, - важная полоса в литературном развитии России. Она представляет теоретический интерес, о чем свидетельствуют и зарубежные, и отечественные исследования последних лет. Значимость опыта литературы 1930-1940-х гг. для современного историко-литературного процесса несомненна.
Литература
1. Взаимодействие и взаимообогащение. Русская литература и литература народов СССР. - Л., 1988.
2. Егорова Л.П. В семье единой. Русская советская проза в ее связях с жизнью народов СССР. - М., 1986.
3. Егорова Л.П. Интернациональные мотивы в русской советской поэзии. - Ставрополь, 1987.
4. Шотин В. Интернационалисты. К проблеме взаимодействия национальных литератур. - Л., 1982.