В мире литературы. 11 класс. А. Г. Кутузов

Художественный мир Андрея Платоновича Платонова

Писать надо не талантом, а «человечностью» — прямым чувством жизни.

А. П. Платонов

«Подчинил себя языку эпохи». Русский поэт и литературный критик В. Ф. Ходасевич заметил однажды, что существует только один путь постижения художественного мира произведения: от филологии писателя к его философии. Эти слова как нельзя лучше применимы к творчеству Андрея Платонова. На исходе столетия к нему пришло признание гения XX ве-

ка, которому было суждено стать не только свидетелем, но и летописцем трагической эпохи. Революция 1917 года «отменила» старый мир, «отменила» связь времен, историю, память, и человек словно оказывался в тупике. «Бытие в тупике ничем не ограничено, и если можно представить, что даже там оно определяет сознание и порождает собственную психологию, то прежде всего психология эта выражается в языке», — написал русский поэт Иосиф Бродский. Он же скажет в предисловии к американскому изданию «Котлована» Андрея Платонова, что автор «писал на языке... своей эпохи, и никакая другая форма бытия не детерминирует сознание так, как это делает язык. Но, в отличие от большинства своих современников — Бабеля, Замятина, Булгакова, Зощенко, занимавшихся более или менее стилистическим гурманством, т. е. игравшими с языком каждый в свою игру... он, Платонов, сам подчинил себя языку эпохи».

Язык произведений писателя — это не только язык его эпохи, это и способ постичь окружающую действительность и явить ее в слове. «В день тридцатилетия личной жизни Вощеву дали расчет с небольшого механического завода, где он добывал средства для своего личного существования. В увольнительном документе ему написали, что он устраняется с производства вследствие роста слабосильности в нем и задумчивости среди общего темпа труда» — этой фразой открывается повесть «Котлован». Или начало «Усомнившегося Макара»: «Среди прочих трудящихся масс жили два члена государства: нормальный мужик Макар Ганушкин и более выдающийся — товарищ Лев Чумовой, который был наиболее умнейшим на селе и, благодаря уму, руководил движением народа вперед, по прямой линии, к общему благу». Попробуйте «перевести» эти фразы с «платоновского» на русский, сделать ее грамматически и стилистически правильной, и исчезнет Платонов, исчезнет трудное обаяние его прозы.

«Жизнь, может быть, дается единственно для состязания со смертью... она хочет тьмою покрыть пережитое им, и он пытается осуществить его в слове». Обратим внимание на это характерное «пытается» в бунинской цитате. Герои Андрея Платонова тоже пытаются, мучительно пытаются найти истину в жизни и выразить ее в слове. «Чувствуется, что самый процесс высказывания, выражения мысли в слове — первейшая внутренняя проблема этой прозы», — пишет литературовед С. Бочаров. Эти слова могут служить своеобразным комментарием к небольшому эпизоду из «Чевенгура», ключевого произведения Платонова:

«После двух суток лугового безделья и созерцания контрреволюционной благости природы, Чепурный грустно затосковал и обратился умом к Карлу Марксу: думал -- громадная книга, в ней все написано; и даже удивился, что мир устроен редко — степей больше, чем домов и людей, — однако уже есть о мире и о людях столько выдуманных слов.

Однако он организовал чтение этой книги вслух: Прокофий ему читал, а Чепурный положил голову и слушал внимательным умом, время от времени наливая квасу Порфирию, чтобы у чтеца не ослабевал голос. После чтения Чепурный ничего не понял, но ему полегчало.

— Формулируй, Прош, — мирно сказал он, — я что-то чувствую.

Прокофий надулся своим умом и сформулировал просто:

— Я полагаю, товарищ Чепурный, одно...

— Ты не полагай, ты давай мне резолюцию о ликвидации класса остаточной сволочи.

— Я полагаю, — рассудочно округлял Порфирий, — одно: раз у Карла Маркса не сказано про остаточные классы, то их и быть не может.

— А они есть — выйди на улицу: либо вдова, либо приказчик, либо сокращенный начальник пролетариата... Как же быть, скажи, пожалуйста!

— А я полагаю, поскольку их быть, по Карлу Марксу, не может, постольку их быть и не должно.

— А они живут и косвенно нас угнетают — как же так?

Прокофий снова напрягся привычной головой, отыскивая теперь

лишь организационную форму.

Чепурный его предупредил, чтобы он по науке думать не старался — наука еще не кончена, а только развивается: неспелую рожь не косят.

— Я мыслю и полагаю, товарищ Чепурный, в таком последовательном порядке, — так и не нашел исход Прокофий.

— Да ты мысли скорей, а то я волнуюсь!..

Прокофий не прекращал своего слова».

Теперь продолжим высказывание исследователя: «Проблема Платонова состояла в том, чтобы своим выражением, в своем слове передать процесс выражения, совершающийся без сложности слов и мучающийся по слову. Выражение — внутренняя проблема одновременно платоновской жизни и платоновской прозы».

Пусть вам не покажется странным, что, говоря о языке и стиле Платонова, мы обращаемся не к какому-то конкретному тексту, а стремимся привлечь фрагменты разных произведений. Дело в том, что каждое произведение писателя — часть единого целого, той книги, которую он писал всю жизнь. В средних классах, читая «В прекрасном и яростном мире» и «Неизвестный цветок», вы лишь приоткрыли эту книгу, теперь вам предстоит стать ее полноценными читателями и критиками. И пусть прозвучат своеобразным напутствием вам слова писателя: «Критика, в сущности, есть дальнейшая разработка богатства темы, найденной первым, «основным» автором. Она есть «довыработка» недр, дальнейшее совершенствование мыслей автора. Критика может быть многократной.

Первый автор обычно лишь намечает, оконтуривает недра и лишь частично их выбирает, а критик (идеальный) доделывает начисто несовершенное автором».