«Любите существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя — вот высшая заповедь акмеизма», — написал Мандельштам в программной статье «Утро акмеизма» (1912). В одной фразе повторяются три синонимичных, важных для акмеистской поэтики понятия: вещь, существование, бытие. Светлый циферблат часов вместо луны был для поэта, как уже говорилось в главе об акмеизме, переходом от символистской метафорической отвлеченности к новой конкретности, вещизму, адамизму.
Повествователь сборника «Камень» (1913) — «старинный пешеход», «прохожий человек», перед которым открывается наполненный привлекательными и прелестными подробностями мир: «Медлительнее снежный улей, /
Прозрачнее окна хрусталь, / И бирюзовая вуаль / Небрежно брошена на стуле». — «“Мороженно!” Солнце. Воздушный бисквит. / Прозрачный стакан с ледяною водою». — «Поедем в Царское Село! / Свободны, ветрены и пьяны, / Там улыбаются уланы, / Вскочив на крепкое седло... / Поедем в Царское Село!» — «Воздух пасмурный влажен и гулок; / Хорошо и нестрашно в лесу. / Легкий крест одиноких прогулок / Я покорно опять понесу».
В этом освоении, пристальном разглядывании мира Мандельштама интересуют не только привычные вещи, но и совершенно новые приметы времени. Он одним из первых начинает живописать технические новинки. Он пишет стихи о приморском казино, кинематографе, теннисе, футболе, путешествующей по Европе американке.
Заглавие книги Мандельштама — предметно, но в то же время и символично. Камень — основа здания. Архитектура придает миру наглядность, вещественность и становится памятью об ушедшей эпохе, памятником. Многие стихотворения Мандельштама — архитектурные пейзажи, описания дворцов, соборов, площадей. Он не только упоминает «желтизну правительственных зданий», площадь Сената и торговую набережную Невы в «Петербургских строфах», но и посвящает стихи Адмиралтейству, Дворцовой площади, Казанскому собору, собору Святой Софии в Стамбуле и собору Парижской Богоматери.
В последнем из этих стихотворений задача поэта прямо соотносится с работой зодчего:
Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра, —
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам...
(«Notre Dame», 1912)
Манделыдтамовская особенность воссоздания мира заключалась в том, что его зрение не только улавливало самые современные детали бытия («Кинематограф. Три скамейки»), но и проникало в близкое и далекое прошлое, делало своими, домашними, и Англию девятнадцатого века («Когда, пронзительнее свиста, / Я слышу английский язык — / Я вижу Оливера Твиста / Над кипами конторских книг»), и классицистскую Францию («Театр Расина! Мощная завеса... Спадают с плеч классические шали...»), и шотландское средневековье («И перекличка ворона и арфы / Мне чудится в зловещей тишине; / И ветром развеваемые шарфы / Дружинников мелькают при луне!»), и императорскую римскую историю («Я в Риме родился, и он ко мне вернулся»), и времена Гомера.
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи, —
На головах царей божественная пена, —
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер — все движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
(«Бессонница. Гомер. Тугие паруса...», 1915)
Исходная ситуация, точка лирического отсчета в этом замечательном стихотворении находится в современности: во время бессонницы лирический субъект читает «Илиаду» . Но перечень вождей, которые отправились на завоевание Трои, давно ставший образцом школьной скуки, оказывается толчком для воображения поэта. Гомеровские корабли вдруг превращаются в метафорические журавлиный клин и даже поезд (в этом слове соединяются и старинное значение «обоз, караван», и, возможно, современное — «сцепление вагонов на железной дороге»). И вот уже поэт прямо обращается к спутникам Одиссея, даже различает на их головах «божественную пену», понимает причины их похода («И море, и Гомер — все движется любовью») и ощущает шум, голос (витийство) моря у своего изголовья.
Воображение является для Мандельштама машиной времени. Кажется, далекая история оживает, наряду с кинематографом и футболом становится фактом современной культуры. Поэт предоставляет ее в распоряжение внимательного читателя, предлагая увидеть баснословные времена на расстоянии вытянутой руки.
Продолжает этот контакт с гомеровской эпохой стихотворение, написанное в Крыму между двумя революциями, — «Золотистого меда струя из бутылки текла...» (1917).
Множество конкретных деталей передают медленное, тягучее ощущение времени. Этому ощущению помогает и выбранный размер: длинный пятистопный анапест, напоминающий о русской аналогии античного гекзаметра (это был шестистопный дактиль с пропусками стоп, стяжениями).
Композиционная особенность стихотворения Мандельштама и здесь заключается в том, что пейзаж современной Тавриды органически сливается со временем гомеровского эпоса. Детали крымского пейзажа лишены отчетливо современного колорита: возделывали и убирали виноград, разливали мед, пили чай и смотрели на горы на этой земле тысячелетиями. В общую картину включены отсылки к далекому прошлому: виноград напоминает герою-рассказчику старинную битву; виноградники и винные погреба — службы бога виноделия Бахуса; не Елена — другая — это жена Одиссея Пенелопа. И эти разновременные, но однородные детали в последней строфе вновь сливаются в единую картину, где, словно в ответ на вздох повествователя («Золотое руно, где же ты, золотое руно?»), появляется возвратившийся домой главный герой гомеровского эпоса.
«Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи; / Старца великого тень чую смущенной душой», — написал Пушкин, прочитав русского Гомера, переведенного Н.И.Гнедичем («На перевод Илиады», 1830). Мандельштам позволяет увидеть эту великую тень не хуже Гнедича.
Существует забавная легенда о том, как Мандельштам сдавал университетский экзамен по античной литературе. На просьбу рассказать об Эсхиле он, подумав, сказал, что драматург был религиозен, потом, после долгой паузы, добавил, что Эсхил написал «Орестею», - и, не дожидаясь оценки экзаменатора, гордо покинул аудиторию.
Подлинные отношения поэта с античной культурой описал литературовед К. В. Мочульский, который в юности как раз помогал Мандельштаму готовиться к экзамену.
«Он приходил на уроки с чудовищным опозданием, совершенно потрясенный открывшимися ему тайнами греческой грамматики. Он взмахивал руками, бегал по комнате и декламировал нараспев склонения и спряжения. Чтение Гомера превращалось в сказочное событие: наречия, энклитики, местоимения преследовали его во сне, и он вступал с ними в загадочные личные отношения. <...> Он превращал грамматику в поэзию и утверждал, что Гомер — чем непонятнее, тем прекраснее. <...> Мандельштам не выучил греческого языка, но он отгадал его. Впоследствии он написал гениальные стихи о золотом руне и странствиях Одиссея:
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
В этих двух строках больше “эллинства”, чем во всей “античной” поэзии многоученого Вячеслава Иванова» («О.Э.Мандельштам», 1945).
Мандельштам отгадал не только Гомера, но и многие другие времена. Историю он воспринимал как личное, доступное изображению и осмыслению пространство культуры: «Все перепуталось, и сладко повторять: / Россия, Лета, Лорелея» («Декабрист», 1917).
Если акмеизм Гумилева, как мы уже говорили, связан с экзотической вещью, акмеизм Ахматовой с вещью психологизированной, то основой акмеистской поэтики Мандельштама становится культурно-историческая вещь. В умении видеть и предметно изображать самые разные исторические эпохи ему не было равных в поэзии Серебряного века.
И, если подлинно поется
И полной грудью, наконец,
Все исчезает — остается
Пространство, звезды и певец!
(«Отравлен хлеб, и воздух выпит...», 1913)
Общие принципы поэтики акмеизма — предметность, объективность взгляда на мир, отсутствие лирического героя, соизмеримость поэта с современниками — Мандельштам сохраняет и в поздних стихах. В этом смысле он — поэт без истории. Но предметный мир и черты лирического субъекта в его стихах все- таки изменяются: слишком менялась окружающая реаль-
ность, чтобы поэт мог спокойно погружаться в разные культурно-исторические эпохи.
В стихах, написанных в воронежской ссылке, наряду со стихиями моря и неба Мандельштам открывает русский простор, которым пытается вылечиться от выпавших на его долю испытаний.
И не ограблен я, и не надломлен,
Но только что всего переогромлен...
Как «Слово о полку», струна моя туга,
И в голосе моем после удушья
Звучит земля — последнее оружье,
Сухая влажность черноземных га!
(«Стансы», май — июль 1935)
Земля, чернозем (одно из стихотворений так и называется «Чернозем», апрель 1935) приходит на смену камню. Вещь как знак культурной эпохи не исчезает из стихов Мандельштама, но в то же время она становится симптомом психологического состояния, мгновенного впечатления.
Вехи дальние обоза Сквозь стекло особняка,
От тепла и от мороза Близкой кажется река.
И какой там лес — еловый?
Не еловый, а лиловый, —
И какая там береза,
Не скажу наверняка —
Лишь чернил воздушных проза
Неразборчива, легка...
(«Вехи дальние обоза...»,
26 декабря 1936)
С четко зафиксированной точки зрения поэт вглядывается в мир, рассматривает его и, в конце концов, видит невидимое: прозрачный воздух, связанный с ощущением легкости, творчества, вдохновения. «Живем на высоком берегу реки Цны. Она широка или кажется широкой как Волга. Переходит в чернильно-синие леса. Мягкость и гармония русской зимы доставляет глубокое наслаждение», — описывает поэт пейзаж, из которого вырастают это и несколько других стихотворений (Н. Я. Мандельштам. «Воспоминания»). В прозаическом описании представлена та же точка зрения (дом на высоком берегу реки и лес за ней), назван главный цвет (чернильно-синий), но прямая оценка (гармония, высокое наслаждение) спрятана, растворена в самом изображении.
Мандельштам, в согласии с призывом Пастернака и даже раньше него, временами впадает в «неслыханную простоту». Такую простоту — высокие ценности обыденной жизни — вдруг открывают поэты разных эпох. Одни читатели оценивают подобную поэтику пословицей «Простота хуже воровства», а другие считают жизненной и поэтической мудростью.
Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин;
Острый нож да хлеба каравай...
Хочешь, примус туго накачай,
А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.
(«Мы с тобой на кухне посидим...», январь 1931)
Кажется, такие стихи писать очень просто: здесь нет ни одной метафоры, использован лишь один эпитет (белый керосин). Но здесь есть, существует самое главное для настоящей лирики: правда психологического состояния, ощущение человека, вроде бы лишенного всего, но тем не менее добывающего поэзию из самых простых вещей (хлеб, керосин, корзина, веревка), имеющего друга, собеседника, любимую («мы с тобой» так не объяснено конкретнее), сохраняющего веру и надежду в скитаниях по враждебному миру.
Детали этого стихотворения показывают, что Мандельштам воспринимает исторически не только далекие времена, но и свою собственную эпоху. Причем он видит ее как в крупных чертах и огромных размерах, так и мелко, четко, как полагается настоящему акмеисту, влюбленному в существование вещей (керосином заправляют примус, корзину в поездке используют вместо чемодана, хлеб продают большими караваями).
Прямая речь, прямое слово («сладко пахнет белый керосин») становятся для поэзии Мандельштама так же необходимы, как и сложные культурно-исторические образы («на головах царей божественная пена»).
Пора вам знать: я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея,
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать,
Ручаюсь вам — себе свернете шею!
(«Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето...»,
май — 4 июня 1931)
Установкой на прямую речь порождены и гражданские, политические стихи Мандельштама. Однако поэт хочет быть современником, человеком эпохи Москвошвея, не предавая ни Гомера с Расином, ни разночинцев в рассохлых сапогах. В этих же стихах лето называется буддийским, тот же мотив продолжает загадочный «сморщенный зверек в тибетском храме», в последней строфе упоминаются Рембрандт, Рафаэль и Моцарт.
После прозрачного «утра акмеизма» поэзия Мандельштама одновременно становится и более простой, и более сложной.
В одних случаях сложность связана с тем, что предмет описания выведен за пределы стихотворения, но все встанет на свои места, если мы узнаем или опознаем его.
Что поют часы-кузнечик,
Лихорадка шелестит
И шуршит сухая печка, —
Это красный шелк горит.
(«Что поют часы-кузнечик...»,
1918)
Смысл этого стихотворения пояснила А. А. Ахматова: «...это мы вместе топили печку; у меня жар — я мерю температуру». Подобные стихи похожи на загадочные метафорические картинки Маяковского: узнав, что описано, мы легко располагаем вокруг предмета все образы.
Но у позднего Мандельштама есть и другие стихи. Их загадочная образность напоминает, скорее, о поэзии символизма. Таковы «Стихи о неизвестном солдате». В этом тексте находят множество литературных цитат, аналогий, отсылок к разным произведениям мировой литературы (это свойство называют интертекстуальностью или мандельштамовскими подтекстами), но все равно многие его строки и образы остаются загадочными, допускают только предположительное прочтение.
Этот воздух пусть будет свидетелем, Дальнобойное сердце его,
И в землянках всеядный и деятельный
Океан без окна — вещество...
До чего эти звезды изветливы!
Все им нужно глядеть — для чего?
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна, вещество.
От прозрачного воздуха воронежских полей («Воронежские стихи») и звезд-булавок в «Камне» и «Ttistia» до плотного воздуха-вещества и угрожающих изветливых звезд в «Стихах о неизвестном солдате» — таков диапазон одного и того же образа в поэзии Мандельштама. Однако неизмененными остаются глубокий смысл подобных стихов и их трагическая сила.
«Я — смысловик», — говорил о себе Мандельштам. На вопрос «Что такое акмеизм?» он однажды ответил: «Тоска по мировой культуре». А в письме литературоведу Ю. Н. Тынянову написал: «Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе» (21 января 1937).
Так и случилось: стихи Мандельштама слились, растворились в русской поэзии, изменили ее состав, стали частью мировой культуры.
1. Какое влияние на становление Мандельштама оказал Петербург? Какой образ Петербурга сложился в его стихах?
2. Чем примечательны гимназические и студенческие годы поэта?
3. Когда и в рамках какого литературного направления началась его литературная деятельность?
4. В чем особенности отношения Мандельштама к революции? Чем оно отличалось от отношения его современников?
5. Как менялось отношение Мандельштама к традиции XVIII и XIX веков? С чем были связаны эти изменения?
6. Какие исторические события 1930-х годов отразились в поэзии Мандельштама? Как они сказались на его судьбе?
7. В чем своеобразие акмеизма Мандельштама? В чем его сходство и различие с соратниками по направлению?
8. Какие подробности современной жизни отразились в стихотворениях Мандельштама? Можно ли угадать жанр фильма, который Мандельштам описывает в стихотворении «Кинематограф»?
9. В чем своеобразие исторических стихотворений Мандельштама? Какие эпохи становятся предметом его изображения?
10. Как меняется поздняя лирика Мандельштама? Какие темы и мотивы являются в ней доминирующими?
11. В стихотворениях Мандельштама и Ахматовой встречается одна и та же предметная деталь: устрицы. Найдите эти тексты. Как в этой детали проявляются своеобразие поэтов и различия между ними? У кого из русских писателей XIX века есть рассказ «Устрицы»?
12. Перечитайте стихотворение «Петербургские строфы». На каких контрастах оно строится? Какие традиционные детали образа Петербурга, «петербургского текста» здесь использованы? В чем смысл финального появления «чудака Евгения»? С какими пушкинскими образами он соотносится?
13. Как меняется образ Петербурга в стихотворении «Ленинград» («Я вернулся в свой город, знакомый до слез...»)? С чем связаны эти изменения? Почему здесь использовано двойное именование города (Ленинград — Петербург)? Напишите сочинение-миниатюру «Петербург Мандельштама».
14. Прочитайте одно из «Восьмистиший» Мандельштама:
И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
И Гёте, свищущий на вьющейся тропе,
И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,
Считали пульс толпы и верили толпе.
Быть может, прежде губ уже родился шепот,
И в бездревесности кружилися листы,
И те, кому мы посвящаем опыт,
До опыта приобрели черты.
(Ноябрь 1933 — январь 1934)
Как вы понимаете его смысл? Чем можно объяснить использование имен Шуберта, Моцарта, Гёте, Гамлета? К ранней или поздней поэтике Мандельштама близок этот текст?
15. Прочитайте еще одно короткое стихотворение Мандельштама:
Мой щегол, я голову закину —
Поглядим на мир вдвоем:
Зимний день, колючий, как мякина,
Так ли жестк в зрачке твоем?
Хвостик лодкой, перья черно-желты,
Ниже клюва в краску влит,
Сознаешь ли — до чего щегол ты,
До чего ты щегловит?
Что за воздух у него в надлобье —
Черн и красен, желт и бел!
В обе стороны он в оба смотрит — в обе! —
Не посмотрит — улетел!
(10 — 27 декабря 1936)
В чем отличие его деталей, композиции, смысла от «Восьмистишия» ?
Напишите реферат «Сложный и простой Мандельштам».
16. Как вы понимаете мандельштамовское разделение произведений на разрешенные и написанные без разрешения? Какие произведения 1920 —1930-х годов кажутся вам разрешенными? Почему?
Литература для дополнительного чтения
Аверинцев С. С. Судьба и весть Осипа Мандельштама // О. Мандельштам. Соч.: В 2 т. — М., 1990. — Т. 1. — С. 5 — 64.
Ахматова А. А. Листки из дневника: Воспоминания об О. Э. Мандельштаме. (Любое издание.)
Гаспаров М.Л. Поэт и культура. Три поэтики Осипа Мандельштама. (Любое издание.)
Гинзбург Л.Я. Поэтика ассоциаций // Л. Я. Гинзбург. О лирике. — 2-е изд. — Л., 1974. — С. 354 — 397.
Лекманов О.А Осип Мандельштам. — (Серия «Жизнь замечательных людей»). (Любое издание.)
Мусатов В.В. Лирика Осипа Мандельштама. — Киев, 2000.
Струве Н.А. Осип Мандельштам. — Томск, 1992.