Известный русский прозаик Борис Константинович Зайцев (1881—
1972), друг Бунина, писавший до конца жизни в тургеневско-чеховской манере, в своих мемуарах о «великом исходе» из России писателей, философов после «окаянных дней» в 1917—1920 годах, нарисовал такую картину ее духовно-нравственной эволюции:
«Первое время и вообще в эмиграции, и в литературной ее части очень распространено было чувство: «Все это ненадолго. Скоро вернемся». Но жизнь другое показывала и медленным, тяжелым ходом своим говорила: «Нет, не скоро. И вернее всего, не видеть вам России. Устраивайтесь тут, как хотите. Духа же не угашайте», — последнее добавлялось уже как бы свыше, для укрепления и подбодрения».
Согласитесь, это крайне драматичное духовное состояние. Смиряйтесь с утратой былой Родины, но духа русской культуры, поэзии русского языка не утрачивайте.
В 20-е годы многие писатели-эмигранты как «константинопольской», так и «берлинской» волны (центральные направления исхода из России) жили еще энергией бурного протеста, даже ненависти к новому строю в России, жили «плачами» по Родине, заклинаниями. По сути дела, присутствовал пафос размежевания, антагонизма, несовместимости двух литературных потоков, хотя все осознавали, что на уровне языка, образно-стилистической структуры, общей предыстории русская литература едина. И в Москве, и в литературных «гнездах рассеяния» - Париже, Берлине, Белграде, Софии, Харбине.
Считалось, что там, в России, есть Родина - без свободы, здесь, в эмиграции, - свобода без Родины. А потому эмигранты «не в изгнании, а... в послании», т.е. сберегают свободное слово для будущего, несут его как послание потомкам. Об этом говорила З.Н. Гиппиус на собраниях литературного салона «Зеленая лампа» в Париже в конце 20-х годов.
Свой вклад в усиление конфронтации, разъединения единых ветвей русской литературы, в их размежевание вносили и Петр Краснов, бывший атаман Войска Донского, создавший роман-эпопею «От Двуглавого Орла к Красному знамени» (1921-1922), и Марк Алданов (Ландау Марк Александрович), написавший роман «Ключ» (1929) о событиях революции в Петрограде. И конечно, такие именитые беглецы из Петербурга, как Д. Мережковский и 3. Гиппиус.
Наиболее мудрые из публицистов-эмигрантов, в частности П.Б. Струве, создавший в 1925 году газету «Возрождение», начинали если не смиряться, то выдвигать любопытный, зовущий к диалогу двух половин культуры лозунг: «Мы учитываем великие сдвиги и крупные изменения, произошедшие в народной жизни. России нужно возрождение, а не реставрация. Возрождение... свободное от духа и духов корысти и мести...»
К сожалению, еще очень многие лидеры и писатели желали именно реставрации (в сфере собственности), возврата к старому, были ослеплены ненавистью. Или не выдерживали натиска денежного мешка: ведь почти все печатные органы за рубежом принадлежали эсерам, сподвижникам Керенского, так и не преодолевшим своего антисоветизма.
Иначе вели себя, часто вопреки своему окружению, крупнейшие писатели-реалисты, в числе которых, наряду с И.А. Буниным и И.С. Шмелевым, выделялся Гайто Газданов (1903-1971), осетин по национальности, но истинно русский по всему складу дарования, по литературному языку, создатель романов «Вечер у Клэр» (1930), «Ночная дорога» (1939), «Полет» (1939), участник движения Сопротивления в годы войны.
Роман «Жизнь Арсеньева» (1933) И.А. Бунина - свидетельство эпического спокойствия, конечно далеко не полного, то и дело нарушаемого, которое обрел писатель после «Окаянных дней». Бунин словно перенесся в романе памятью из эмиграции и из «окаянных дней» в совершенно иное «повествовательное время» - в захудалую усадьбу отца в орловско-липецком Подстепье, в редакции провинциальных газет конца XIX века. Он восстановил особое состояние души влюбленного провинциала-поэта. При чтении романа невольно обращаешь внимание на частое, излюбленное употребление слова «помню» (и однокоренных — «вспоминаю», «помнится»): весь роман — поток благодарной памяти России, той памяти, что наводит свой порядок в мире вещей и переживаний. И самое любопытное — память эта равно принадлежит и молодому герою Арсеньеву, и самому автору, взирающему на все путешествия героя по Орловщине, Украине с величайшим пониманием.
В романе бесконечно много внезапных лирических отступлений, раздумий над судьбой героя, его разрушенной любовью: «Ах, эта вечная русская потребность праздника! Как чувственны мы, как жаждем упоения жизнью, — не просто наслаждения, а именно упоения, — как тянет нас к непрестанному хмелю, к запою, как скучны нам будни и планомерный труд! .. Не родственно ли с этим «весельем» и юродство, и бродяжничество, и падение, и самосжигание, и всяческие бунты — и даже та изумительная изобразительность, словесная чувственность, которой так славна русская литература».
Иван Бунин не столь уж подробно освещает саму любовную драму героя. Это не роман одной жизни, не интимная повесть. Но как выразителен в романе образ отца, человека из XIX века, образы провинциалов-купцов, гордящихся тем, что «наш царь в сапогах ходит» (Александр 111), как драгоценно для Бунина и вечное странничество (следование словам Христа об оставлении имущества ради праведности).
Сладкая завороженность далью, неистребимое стремление к истине, к правде, мимо дешевых соблазнов определила и стиль ностальгического романа: он весь подчинен раскрытию воли героя к движению, к неизвестному, к новым просторам. Любовная линия не исчерпывает всего богатства переживаний героя и автора.
В чем главная особенность бунинского ностальгического реализма, так полно воплощенная в его романе?
Не только в редчайшей его памяти, обилии типов и характеров былой России. Кто еще мог так отчетливо передать, например, вывоз сухого сена с лугов: «„.Всаживать вилы в толстый, сухо-упругий сноп, подхватывать скользкую рукоятку вил коленом и с маху, до боли в животе, вскидывать эту великолепную шуршащую тяжесть, осыпающую тебя острым зерном, на высокий”. отовсюду торчащий охвостьем снопов воз. ..»
Вся русская эмиграция восхищена была тем, что история России предстала в «Жизни Арсеньева» преисполненной вечных и роковых загадок, каких-то порывов, вихрей, пророчеств и предчувствий. Авторское «я», которое на наших глазах осложняется и обогащается, приближается к вечным темам любви, смерти, покоряет читателя острейшим чувством тоски, тревоги за скудость, за ничтожность нашего знания, понимания жизни, космоса природы, своей же души.
Попробуйте ответить на бунинский вопрос, в разных вариантах рассеянный в романе-автобиографии:
«Почему с детства тянет человека даль, ширь, глубина, высота, неизвестное, опасное, то, где можно размахнуться жизнью, даже потерять ее за что-нибудь или за кого-нибудь? Разве это было бы возможно, будь нашей долей только то, что есть, «что Бог дал», — только земля, только одна эта жизнь? Бог, очевидно, дал нам гораздо больше» (гл. Vll).
Любовная история в известном смысле растворена, ослаблена в своем драматизме из-за целой серии таких вопросов, говорящих о жажде ума, духа, о редкой восприимчивости героя к связующим нитям между юной душой и предшествующими поколениями.
Иван Сергеевич Шмелев (1873-1950) до создания романов «Богомолье» (1931) и «Лето Господне» (1927-1944) прошел очень трудный духовно-нравственный путь. Коренной москвич, с детства любивший православный, благочестивый уклад «старомосковской» жизни, он даже свадебное путешествие некогда совершил на Валаам и в Троице- Сергиеву лавру.
Шмелев очень рано, еще до революции, выделил православность как коренное свойство души русского человека. Это самобытное начало, по его представлениям, — выше, сложнее, драматичнее, нежели всякая поверхностная «реакционность», «революционность», «прогрессивность» и т.п. После нравоописательной повести «Человек из ресторана» (1911), после трагической книги о Гражданской войне в Крыму «Солнце мертвых» (1920) Шмелев в эмиграции приходит к просветленному православием воспоминанию об ушедшей Руси.

В романе «Лето Господне» Шмелев в полной мере реализует свое стремление: показать людей старой Москвы, преодолевших не только свои заданные социальные роли (купец, приказчик, рабочий), но и все земное, грешное на путях небесных, т.е. целиком в сфере религиозных верований.
Современный философ М.М. Дунаев, автор исследования «Православие и русская литература» (1999), выдвинул для понимания неорегизма Шмелева такое понятие, как духовный реализм. Чисто бытовой описательный реализм не способен был передать то «великое и величавое российское напряжение», которое выпало России, всю внутреннюю многосложность ее судьбы, драмы человеческой души.
Духовный реализм, а проще говоря, единство земных дорог и небесного пути, заявляет о себе в одном из эпизодов «Лета Господня». Семилетний барчонок Ваня однажды плюнул на дворника Гришу, пустобреха и охальника. Старый плотник Горкин, шмелевский Платон Каратаев, не просто посетовал:
«А вот зачем ты на Гришу намедни заплевался?.. И у него тоже Ангел есть, Григорий Богослов, а ты... За каждым Ангел стоит, как можно... на него плюнул — на Ангела плюнул!
На Ангела?! Я это знал, забыл. Я смотрю на образ Архистратига Михаила: весь в серебре, а за ним крылатые воины и копья. Это все Ангелы, и за каждым стоят они».
Шмелев, призывая видеть за каждым человеком его Ангела, обращает взоры читателя к душе человека, к его совести, к способности человека «подправить» свои земные греховные дела волей этого Ангела. Искра Божья, «Господний посев» в человеке, верил он, до конца не истребляются, а вера «мягчит дух».
Усвоив это понимание шмелевского подхода к жизни, к преодолению земного на небесных путях, можно многое открыть в его романах, прежде всего в романе «Лето Господне».
С чего начинается «Лето Господне»? Весь роман — это рассказ Вани, ребенка (или передача им чужих рассказов, бесед, всего потока окружающей его устной речи) о событиях церковного календаря. Писатель ведет читателя от одного праздника к другому: Рождество, Крещенье, Благовещенье, Вербное воскресенье, Пасха, Троицын день, Покров, праздники, связанные с иконами, с тем или иным святым... Они не просто определяют место той или иной главы в романе. Поскольку, по мысли И. Шмелева, путь каждого человека, круговорот его жизни то и дело «поправляет», а нередко и властно исправляет воля свыше, Божий указ, то и в рассказе о людях надо дорожить мгновениями «праздников», «радостей» и «скорбей» (так названы три части романа). Именно в эти мгновения Богу угодна молитва и особенно чуток слух человека, его сердце. Пути земные пересекаются в праздники с путями небесными.
Ставшая хрестоматийной, почти самостоятельной, глава «Яблочный спас», поражающая удивительной естественностью, «натуральностью» словесных красок, близких к живописи бунинских «Антоновских яблок» (а ведь создавалась эта глава вдали от Родины, от Москвы XIX века!), — это поистине чудо преображения пестрого, многослойного быта в нечто непреходящее, вечное. Все пространство исторической Москвы — активнейший участник праздника жизни, духовно-религиозного обновления человека.
В романе раньше отца главного героя Сергея Ивановича появляется Горкин, праведник, святой человек, живущий в доме родителей героя. Конечно, в романе сообщается и о делах (о сплаве плотов по Москве-реке, о беде — падении отца с норовистой лошади и смерти его), но все движение нравственных чувств определяют слова Горкина: «Делов-то пуды, а она (смерть) туды... »
Что эти странные слова означают? Горкин произнес их тогда, когда отец не отпустил Ваню на богомолье в Троице-Сергиеву лавру. Отец как бы забыл, что превыше всего земного, тем более груды дел, для человека должно быть очищение, приготовление к ответу перед Всевышним. «Делов пуды» порой мешают человеку очиститься от грехов, а смерть внезапно придет, потащит «туды». И некогда будет «пообмыться, обчиститься в баньке духовной».
Шмелев в романах «Лето Господне» и «Богомолье» пишет о земной, бытовой жизни, запечатлевает рассказы героев. И весь путь на богомолье — через Мытищи, поэтичные уголки Подмосковья, трактиры и т.п. и приезд во двор каретника Аксенова в Сергиевом Посаде, где и поселились паломники, описаны весьма зримо. Все переведено в великолепно звучащее русское слово. Горкин не столько показывает ребенку с горы лавру, он лепит образ земли обетованной:
«Дошли мы с тобой до Троицы, соколик„. довел Господь. Троица”. вон она”. вся тут и Троица, округ колокольни-то, за стенами.” владение большое, самая лавра-Троица. Во-он, глядь”. от колокольни-то в левой руке-то будет, одна главка золотенька... самая Троица тут. Живоначальная, наша... соборик самый, мощи там Преподобного Сергия Радонежского, его соборик. А поправей колокольни, повыше- то соборика, главки сини”. Это собор Успенья. А это — Посад, домики-то под лаврой».
Все речевые акты, интонации говорят о жажде праведности, о прямом осмыслении всей жизни через идею богомолья.
В творчестве других старейших писателей-эмигрантов эти же ностальгические мотивы выразились с неменьшей силой. Так, Алексей Михайлович Ремизов после своих «плачей» 1918 года, романа «Взвихренная Русь» (1927) переживет состояние погружения в мир сказок, церковных легенд: он создаст пересказ, например, древнерусской повести «О Петре и Февронии Муромских», книгу-эссе «Образ Николая Чудотворца» (1931), книгу воспоминаний «Подстриженными глазами» (1951). Борис Константинович Зайцев в 1935 году посетит Валаамский монастырь (он находился тогда на территории Финляндии) и создаст книгу очерков «Валаам» (1936), продолжив одновременно работу над автобиографической тетралогией «Путешествие Глеба» (1934-1953). В 30-50-е годы он напишет прекрасные беллетризованные биографии «Жизнь Тургенева» (1932), «Жуковский» (1951), «Чехов» (1954), полные воздушно-акварельных штрихов, тонких «вчувствований» в мир художников, ностальгической тоски.