До создания этой повести В. Распутин совершил немало поездок по Сибири, по Ангаре и Байкалу. В повести 1972 года «Вниз и вверх по течению» (очерк одной поездки) герой, молодой писатель, отвечает на вопрос деревенской родни, матери («Места себе не находишь?»), на безмолвные вопросы в собственной душе («Где это он? Куда забрел?») предельно искренне: «Не нахожу».
Вероятно, это переходное скитальческое состояние испытывали в эти десятилетия — 70—80-е годы — очень многие писатели, называвшиеся «деревенскими», или создателями «натурфилософской прозы», подобной «Царь-рыбе» В. Астафьева. Да и Василий Шукшин явно ощущал сильнейшее неудовлетворение тем, что за ним искусственно закрепляли одну дозволенную дежурную роль — певца комичных (ерничающих) и несложных «чудиков».
В очерке «Вниз и вверх по течению» герой Распутина, тоже писатель, не находящий себе места, явно боится своего пространства — между. .. двумя еще не написанными книгами. С одной стороны, встреча и прощание с родиной, где уже не витал над водами чистый и ветхий дух тайны, — это почти предвестие «Прощания с Матёрой». А с другой? Вот мелькнула в очерке на одной пристани пара молодоженов, невеста, взятая явно на стороне, одинокая среди чужой родни: «Невеста держала жениха за руку, и на губах ее забито и слабо билась улыбка» ... Да это почти Настена из «Живи и помни»! Ее тоже взяли в дом мужа Андрея Гуськова со стороны, и она, кроме руки мужа, судорожно сжатой руки избранника и защитника, не имела никакой опоры в новом окружении.
Правда, было и в этом очерке, и во многих других одно начало, укреплявшее ценностно-смысловой мир будущих повестей писателя: был вечно живой, наделенный почти духовной жизнью вводный простор Ангары. Распутин, до этого писавший очерки о Сибири-стройплощадке, передовом рубеже индустрии России («Костровые новых городов», 1966), увидел, как и Астафьев, Сибирь-родину, он вписал Ангару на литературную карту России. Именно этот водный простор (да еще беспредельный Байкал) помогли затем и саму Матёру, обетованный остров, окружить не враждебной, а какой-то родственной стихией. В душе же Настены из «Живи и помни» водный простор помог создать сложнейший лабиринт помрачений, отчаяния и просветлений...
Река все чаще стала уводить героев Распутина в особую даль: не только «В даль векового родового миропорядка», как отвлеченно говорят иные исследователи, но и в глубину, неявную, скрытую еще, собственных душ.

Впрочем, единого направления, единого духовно-эмоционального пространства для восхождения в повести «живи и помни» нет - в ней живут два психологически разных, даже противоположных центра: с одной стороны — дом Настены, ее свекра, весь мир села в годы войны и первую послевоенную весну и с другой — «логово», шалаш ее мужа Андрея на острове, где он укрывается, сбежав из госпиталя, ищет для себя особой судьбы. И водный простор Ангары тоже играет двойственную роль: он то соединяет эти два полюса, позволяет Настене видеть, узнавать Андрея иным, то резко подчеркивает их различия. Такого сгущения и разделения пространства еще не было в прозе Распутина. Особенно если учесть масштабы опасности для Настены, того, что некий Иннокентий Иванович уже выслеживает Настену как пособницу дезертира и доносит. В повести не сразу произошло и резкое выдвижение на первый план именно женского характера. Ведь повесть могла иметь — как свидетельствует биограф В. Распутина С. Семенова — совсем иной финал: скорбный дезертир, муж Настены, в результате общих мучительных раздумий, устыдившись суда Настены, суда совести, покончил бы с собой. Это возвышало бы его, снимало бы часть вины, превращало бы малодушие в заблуждение. Но в итоге писатель избрал совсем иное завершение и повести, и судьбы Настены: она бросилась в волны Ангары, взяв на себя и вину Андрея. Это решение говорило о глубине мук, трагичности противоречий в ее душе.
Можно сказать, что этот финал обнажает всю меру мук, страданий, весь диапазон душевных колебаний героини. Вина Андрея возрастает: он породил в Настене чувство закрытой перспективы, оторванности даже от общей радости Победы. Ей негде взять энергию надежды. Она не может, видя голод в деревне, сиротство детей и вдов, просто принять и спрятать Андрея. Да ведь он же был когда-то наделен природной смелостью! Она шла за ним в его дом, не просто держась, а опираясь на его руку, на его характер («земли под собой не вижу»). Она воистину спасла его и на фронте... своим ожиданием! «Я, может, даже чересчур тебя ждала, свободы тебе там не давала, мешала воевать», — говорит героиня мужу. Это явное «оговаривание» себя! И не может она понять или не желает понимать, что кто-то мог в это время искать особой судьбы, отклониться от общего народного пути.
Настена не может бросить мужа, отвернуться от человека, который к тому же в этот трагический час так же, как она, Настена, стал жить ожиданием их общего долгожданного ребенка, жить будущим, а не своей роковой ошибкой. Как нелегко проложить дорогу в это будущее, не измельчаясь, не прячась в «логове»!
Героиня, правда еще очень смутно, понимает, что ее Андрей, в сущности наделенный именно природной смелостью, бессознательной законопослушностью, оказался опустошенным, бессильным перед страшным злом войны: он воевал честно, но с чувством обреченности, «воевал смертником» (детей у них не было). Патриархальная мораль вообще плохо поддерживает человека в испытаниях за пределами деревни: понять идею государства, важность его силы для всех, его «пользу» и для тебя, жителя из глухой деревни на Ангаре, эта мораль не помогает... Муки осознания всей коллизии осложнены тем, что в это роковое время в грязной пещере, на острове, она, так жаждавшая и до войны материнства, ощутила в себе биение новой жизни..
Настена пытается смягчить эгоизм, явное недомыслие Андрея (все- таки он муж!) тем, что присоединяет к его вине свою чистоту и благородство: авось и это Богом «зачтется», скрасит невыносимый мрак, возродит энергию надежды. «Раз ты виноват, то и я с тобой виноватая. Вместе будем отвечать. Если бы не я — этого (т.е. дезертирства. — В. Ч.), может, и не случилось бы. И ты на себя одного вину не бери... Хочешь или не хочешь, а мы везде были вместе». Она не ищет своего спасения вне Андрея. А он? Для него возможен (да уже и избран в миг бегства!) путь и вне Настены, по волчьим кругам небытия. Он едва ли понимал, что дорога к ней, Настене, шла тогда через войну, а не в обход ее.
В финале повести Настена, деревенская Мадонна, не дождавшаяся своего младенца, искупая не свою вину, а вину Андрея, всей ограниченной патриархальной морали, вину жестокого времени, не умевшего «разбираться в тонкостях», бросается в Ангару. Но неотразимость последнего довода Настены, это ее страшное «оправдание» перед миром, крик о своей чистоте и благородстве, создает непреходящее «эхо» в сердце и душе читателя.
Как воссоздается весь процесс просветления, одухотворения характера Настены?
Известный писатель Сергей Залыгин в предисловии к книге В. Распутина «Век живи — век люби» (1982) выделил как главное выражение народности (не элитарности) его таланта: «Слишком хорошо и точно знать все свои качества и весь свой характер — это черта не народная, другое дело — самого себя открывать по мере действительной необходимости. Разве Распутин тому не пример?»
Настена тоже не знает себя «хорошо и точно», ей чужд рационализм, она именно то открывает, то теряет саму себя. И вся поэтика повести — это чередование озарений, особых магических вспышек в сознании.
Поэтика озарений, красочных наваждений присутствует в повести «Живи и помни», усиливая муки расколотого сознания обоих героев, помогает досказывать авторские мысли о величии сострадания, соучастия в чужой беде, неожиданное узнавание персонажем самого себя, — это следствие причин, часто не вполне ясных самим героям. Таковы, например, внутренние метания Настены, ждущей и скрывающей ребенка, свое давнее ожидание, ее раздумье об игре рока, судьбы, как будто кружащей «вокруг» человека.
Страшная сама по себе мысль: ребенок желанен и... незаконен, он пришел «с противоположной стороны, он сразу выдаст отца и погубит его». И не правда ли — достаточно извилист, даже загадочен, светел и темен путь мысли Настены? Ребенок — это счастье, но ведь все село после его рождения будет спрашивать об отце его? Это счастье надо скрывать, подходить к нему с какой-то противоположной стороны? А это чуждо всей душе героини. Беда «притемняет» счастье, сам ход мыслей героини.
Подобный «лабиринт сцеплений» в психологической жизни героини обогащает и циклическое бытовое время («деревенское время»), и таежное пространство, все то, что составляет предметно-временной мир, сгусток зримого пространства и как бы незримого времени. Распутин подает эти сгустки какими-то толчками — вторжение Андрея в баню на усадьбе родителей в виде оборотня, «черного, большого и лохматого существа», внезапное импульсивное решение Настены подписаться на заем в две тысячи рублей («может, хотела облигациями откупиться за мужика своего»), финальная гибель в водах Ангары...
Эти неожиданные сюжетные повороты не только приводят весь предметный мир в движение... Рождается то сложнейшее взаимодействие видимой движущейся природы и души. В. Распутин достигает максимума выразительности в малом пространстве, он резко возвышает ценность мгновения, отдельного впечатления. Андрей Гуськов слышит, «как поет на льду лунный свет», а Настена видит восходящие со дна Ангары мерцания: «как из жуткой красивой сказки, — в нем струилось и трепетало небо». Холод одиночества несет этот лунный свет.
Последние мгновения жизни Настены, плывущей в лодке по Ангаре, раскрыты своеобразно. Нашлись люди, преследующие ее, но кое- кто понял смысл ее страдания, самоотречения во имя Андрея, ее молитв и надежд. Она не злостная укрывательница дезертира, и безысходность ее положения — не моральный проигрыш. Она не отреклась, не покинула, не прокляла мужа, но одновременно она же всем сердцем понимает и правду тех вдов, сирот, которые могут ей сказать: «А ведь наши мужья, отцы головы сложили на фронте...»
«Настена! Не смей!» — кричит героине, уже наклонившейся над бортом лодки, фронтовик — и это факт ее понимания! — Максим Вологжин.
Настена «посмела»... Может быть, и решительный характер Тамары Ивановны в повести «Дочь Ивана, мать Ивана», тоже «посмевшей» защитить от бесчестия свою душу, семью, род, — новая реконструкция, развитие (и бессмертие) той же Настены? Может быть, все движение писателя от одного женского характера к другому — это тяготение к скорбным глубинам жизни России, к свету «пожара», то и дело вспыхивающего в этих глубинах?