В течение своей творческой жизни (с 1828 по 1841 г.) Лермонтов написал чуть более 410 стихотворений; абсолютное большинство из них — около 325 — было создано до 1837 г., а в единственный прижизненный сборник «Стихотворения М. Лермонтова» (1840) он включил всего 26 текстов, словно отмерив каждым произведением год прожитой жизни. И эта, с одной стороны, интенсивность лирического творчества, а с другой — строгость критериев отбора и оценки — отражение той историко-литературной ситуации, в которой происходило его становление как творческой личности и осознание своей миссии как национального поэта, «властителя дум».
1837 г., а точнее, трагическая гибель Пушкина стал Рубиконом в его творческой судьбе. До 1837 г. он, Мишель Лермонтов, известный в узком кругу сочинитель дружеских мадригалов, юнкерских поэм, почти не известный в печати (поэма «Хаджи Абрек» была напечатана в 1835 г. в «Библиотеке для чтения» без его ведома). С 1837 г. стихотворением «Смерть поэта», имевшим большой общественный резонанс и распространявшимся в списках (по воспоминаниям современников, один из списков с надписью «Воззвание к революции» был доставлен Николаю I), Лермонтов сразу же стал не только широко известным поэтом, но и воспринимался как наследник и преемник. Опубликованные соответственно в 1837 г. и в 1839 г. стихотворения «Бородино» и «Дума», публикации в «Отечественных записках» (1839—1840 гг.) и наконец выход сборника «Стихотворения М. Лермонтова» (1840) закрепили в общественном сознании статус Лермонтова как первого поэта России, как поэта национального. Одним из первых эту мысль сформулировал В.Г. Белинский в статье «Стихотворения Лермонтова», появившейся в журнале «Отечественные записки» (1841. Кн. 2). В предшествовавшей этой статье рецензии Белинский, анализируя споры критики о поэзии Лермонтова, решительно утверждал: «Лермонтов — талант необыкновенный, обещающий в будущем нечто гениальное, великое» (IV, 375). А в самой статье, постоянно сравнивая Пушкина и Лермонтова, подчеркивая соразмерность их творческих индивидуальностей, констатирует, что Лермонтов «поэт совсем другой эпохи и что его поэзия — совсем новое звено в цепи исторического развития нашего общества» (IV, 503).
Исследователи лирики Лермонтова подчеркивали полимотивность его лирики. Так, авторы «Лермонтовской энциклопедии» (М., 1981), фундаментального свода всех сведений и материалов о поэте, беспрецедентного издания в нашей отечественной филологии, в специальной статье «Мотивы» выделяют их около 20. Перечислим их в той последовательности, в которой они представлены в данном издании: свобода и воля, действие и подвиг, одиночество, странничество, изгнанничество, родина, память и забвение, обман, мщение, покой, земля и небо, сон, игра, путь, время и вечность (след), любовь, смерть, судьба.
Эти мотивы не изобретение юного поэта (почти все они уже появляются в ранней лирике): их возникновение и развитие связано с философией и поэзией как русского, так и европейского романтизма. Но, пожалуй, важно подчеркнуть их отчетливо выраженный экзистенциальный смысл. Все они философские антиномии, отражающие борение идей и страстей, рефлексия о своем предназначении и судьбе поколения, общества, России. И еще замеченная уже современниками любовь поэта к лейтмотивности, выражающаяся в самоповторах, автореминисценциях, дублетности текстов и вариативности тем. И то и другое — проявление особого максимализма духовных исканий, поэтического самоопределения. Кажется, у Лермонтова нет середины, особенно в ранней лирике. Не «и», а «или», не утверждение, а отрицание. По подсчетам авторов той же «Лермонтовской энциклопедии», в его лирике около 500 случаев употребления союзов «или»/ «иль» и 2777 — частицы «не».
Нет необходимости иллюстрировать эти подсчеты, но вот лишь несколько примеров. «Не любит он и славы дым», «не знал он друга меж людей», «не знает он тайны природы», «не знает горячих страстей», «всё в мире суета <...> или отрава», «я не пленён небесной красотой», «не зная ни любви, ни дружбы сладкой», «и уж ничто души не веселит», «ничто воскреснуть не поможет», «но сам привлечь её вниманья // Ни за полмира не хочу», «всё было ад иль небо в них», «Расстройство мозга иль виденье сна», «С такой душой ты бог или злодей», «...каждый час // Страданья или радости для нас», «ни мертвец, ни бес, // Ничто меня не испугает»; «Мой час настал — час славы, иль стыда; // Бессмертен, иль забыт я навсегда», «Я — или бог — или никто!» — во всех этих стихах такой накал отрицания и такая амплитуда вариантов выбора, что отрицание и утверждение не столь уж различны меж собой. Лермонтовское отрицание чуждо нигилизму и безразличию. За ним — неистовая жажда самопознания, самоопределения и действия. И опять же эти два акта душевной жизни — познание, теория и практика, осуществление, реализация задуманного — неразделимы. «И утонул деятельным умом // В единой мысли...», «Я чувствую — судьба не умертвит // Во мне возросший деятельный гений...» — за этими афоризмами максималиста открывается безбрежный простор для собственного сотворения мира. Лермонтовское отрицание мирозиждительно. Подобно кантовскому «категорическому императиву», оно сплошное долженствование. «Нужно», «должно», «необходимо», «хочу», «желаю» — все эти императивы столь частотны в лексиконе поэта, что напоминают какие-то заклинания, исповедания веры, молитвы, инвективы. «Борение дум» и страсть жизнестроительства носят не столько личный, сколько исторический характер.
Лермонтов — человек и поэт 1830-х годов. И патриотическая экзальтация Отечественной войны 1812 г., и гражданская экзальтация декабристской эпохи напрямую не вошли в его сознание и жизненный опыт. Но они стали для него точкой отсчёта в оценке современности, эпохи постдекабристской, «эпохи безвременья». Философская экзальтация 1830-х годов, сблизившая в поэтических поисках Баратынского и Лермонтова, рождала напряженность самой поэтической мысли. Две стихотворных формулы Лермонтова: «Богатыри — не вы!» и «Печально я гляжу на наше поколенье!» — очная ставка поколений и утверждение позиции действования как жизни и борьбы. «В бездействии состарится оно» — этот приговор современникам, своему поколению активизировал его жизненную и поэтическую позицию.
Ещё в 17 лет в программном своём стихотворении «1831-го июня 11 дня» он со всем темпераментом максималиста заявит:
Так жизнь скучна, когда боренья нет.
В минувшее проникнув, различить
В ней мало дел мы можем, в цвете лет
Она души не будет веселить.
Мне нужно действовать, я каждый день
Бессмертным сделать бы желал, как тень
Великого героя, и понять
Я не могу, что значит отдыхать.
Всегда кипит и зреет что-нибудь
В моем уме. Желанье и тоска
Тревожат беспрестанно эту грудь.
Но что ж? Мне жизнь всё как-то коротка
И всё боюсь, что не успею я
Свершить чего-то! — жажда бытия
Во мне сильней страданий роковых,
Хотя я презираю жизнь других268.
268 Лермонтов М.Ю. Собр. соч.: в 4 т. Л., 1979—1981. Т 1. С. 172. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте, с указанием тома и страницы в скобках после цитаты (1, 172).
Эти два восьмистишия (а всего в стихотворении их 32!) — ключ к пониманию и особенностей лермонтовского отрицания, и природы его демонизма, и своеобразия его мизантропии.
Вся его лирика, да и творчество вообще, — катализатор общественных настроений 1830-х годов. «...железный стих, // Облитый горечью и злостью...», «Из пламя и света // Рожденное слово...», «Бывало, мерный звук твоих могучих слов // Воспламенял бойца для битвы...», «Твой стих <...> Звучал, как колокол на башне вечевой, // Во дни торжеств и бед народных...» — во всех этих почти автохарактеристиках «стиха» и «слова» ощущается масштаб лермонтовской поэзии как поэзии исторической, и её значение как этапа русской общественной мысли 1830-х годов.
Общий трагический колорит принципиально отличает лермонтовскую лирику от поэзии Золотого века, от пушкинской поэзии. Если Пушкин мог воскликнуть: «Да здравствует солнце! Да скроется тьма!», мог сказать: «День веселья, верь, настанет!», то лермонтовское мироощущение погружено во тьму и мрак эпохи. И в триптихе «Ночь I», «Ночь II», «Ночь III», и в переводе стихотворения Байрона «Darkness» под названием «Мрак. Тьма» Лермонтов уже в номинации текстов зафиксировал «сумерки» эпохи. «Мир был пуст, многолюдный и могущий сделался громадой безвременной, бестравной, безлесной, безлюдной, безжизненной, громадой мертвой, хаосом, глыбой праха...» — эта страшная картина из байроновского перевода словно живописная заставка к лермонтовской лирической рефлексии о времени и о себе.
«Гляжу на будущность с боязнью», «И скучно, и грустно...» — эти два шедевра зрелой лирики Лермонтова насыщены настроением безнадёжности и какого-то почти отчаяния. «И тьмой и холодом объята // Душа усталая моя...», «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, — // Такая пустая и глупая шутка...» — эти признания не романтическая поза, а выстраданное всей жизнью мироощущение, непрекращающийся поединок со временем и «эпохой безвременья».
Амплитуда духовных поисков автора этих произведений не позволяет ставить в их конце точки, да и сам Лермонтов закончил последний стих и всё стихотворение многоточием. Он вообще поэт не восклицаний и точек, а мучительных вопросов и многоточий.
В лирическом наследии Лермонтова невозможно почти отыскать дружеских посланий, столь распространенных в пушкинскую эпоху. Трудно представить, чтобы он, как Пушкин, сказал: «Друзья мои, прекрасен наш союз!...» И не было в его жизни лицейских годовщин. «Гляжу вперед — там нет души родной!», «... некому руку подать в минуту душевной невзгоды...» — между этими признаниями десять лет жизни, но и шестнадцатилетний юноша в начале своего земного пути, и двадцатишестилетний молодой человек накануне его завершения переживают свое одиночество как удел и реальность.
Одиночество не просто мотив лермонтовской лирики, но это его лирическая философия. Одиночеством пронизано не только человеческое существование, но и всё мироздание. «Белеет парус одинокой...», «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна...», судьба покинутого тучкой золотой старого утёса — всё это модификации состояния бесприютности, отторженности, вечного странничества. Если в стихотворении 1830 г. «Одиночество» шестнадцатилетнего поэта «жалобы человека на жизнь» ещё носят характер общеромантической рефлексии («Один я здесь, как царь воздушный...», «И вижу гроб уединенный...», «И будут (я уверен в том) // О смерти больше веселиться, // Чем о рождении моем...»), то в стихотворении 1841 г., в предсмертном своем шедевре «Выхожу один я на дорогу» — мучительные вопросы о смысле жизни, поиск «свободы и покоя» на «кремнистом пути» бытия. И сами мысли о смерти — размышления о вечной жизни: «Я б желал навеки так заснуть, // Чтоб в груди дремали жизни силы, // Чтоб дыша вздымалась тихо грудь...»
Гордое, мятежное одиночество и тяготение одиночеством, жажда связи с другой, родственной душой определяют в лирике Лермонтова всепроникающее чувство любви. Его многократное «люблю» (глагол «любить» и существительное «любовь» в его поэтическом лексиконе повторяются 740 раз!), несмотря на смену объектов обращения, — прежде всего поиск родной души. Постепенно расширяется само пространство этого чувства: от «я всё тебя любил и всё любил так нежно» до «Люблю отчизну я...» нет дистанции огромного размера, потому что и в первом и во втором случае лермонтовская любовь «странная».
В отличие от Пушкина Лермонтов не скажет: «Я помню чудное мгновенье...» или «Как дай вам бог любимой быть другим». Его любовь всегда — жестокий поединок, это почти «убийственная» по-тютчевски любовь в «буйной слепоте страстей». Достаточно прочитать обращённое к Н.Ф.И. послание «Я не унижусь пред тобою...», чтобы почувствовать и силу любовного чувства лирического героя-поэта («Я был готов на смерть и муку // И целый мир на битву звать, // Чтобы твою младую руку — // Безумец! — лишний раз пожать!»), и драматизм его состояния («Со всеми буду я смеяться, // А плакать не хочу ни с кем...»), и вместе с тем гордыню, сведение счётов, болезненные амбиции («Я не унижусь пред тобою...», «...я свободы // Для заблужденья не отдам...», «И так пожертвовал я годы // Твоей улыбке и глазам...»; «Как знать, быть может, те мгновенья, // Что протекли у ног твоих, // Я отнимал у вдохновенья! // А чем ты заменила их?»; «Я горд! <...> Чего б то ни было земного // Я не сделаюсь рабом»).
Как и всё в лермонтовской лирике (и само это словечко «всё» — одно из любимых в его лексиконе: 145 раз повторяет он его как выражение максимализма чувства и его всеохватности, космической прописки), любовь — на высшем градусе; она безмерна и катастрофична.
Лермонтовская лирика пространственна. Кажется, она столь связана с душевной жизнью поэта, столь интравертна, что поэту нет дела до окружающего мира. Но поистине «весь мир в мою теснился грудь», и топосы лермонтовской поэзии разнообразны, а мир многоцветен. Два топоса — море и горы — формируют мир ранней лирики Лермонтова. В их символическом подтексте ощутима генетическая связь с романтизмом, с поэзией Байрона. Так, в послании «К ***» (“Не думай, чтоб я был достин сожаленья...») юный поэт прямо выражает это родство:
Как он [Байрон], ищу забвенья и свободы,
Как он, в ребячестве пылал уж я душой,
Любил закат в горах, пенящиеся воды,
И бурь земных и бурь небесных вой (1, 125).
И Наполеон, постоянно стоящий на скале, «склонивши взор к волнам», для него прежде всего «сын моря» («Наполеон», «Св. Елена»). «Как море жизни — вечность роковая...» — этот стих из монолога «Ужасная судьба отца и сына...» точно передает символический подтекст общеромантических топосов: море, океан — символ бури, мятежа, страданий («Что без страданий жизнь поэта? // И что без бури океан?», «А он, мятежный, просит бури, // Как будто в бурях есть покой!»), горы — устремленность ввысь, открытие горнего мира («Кто близ небес, тот не сражен земным»). Не случайно вершины, утесы диких гор, безбрежный океан — это то место, где «...мысль о вечности, как великан, // Ум человека поражает вдруг...», где «отчет мы можем дать в своей судьбе» («1831го июня 11 дня»). Расширение пространства (кроме моря и гор Лермонтов все активнее подключает топос степи как духовного простора) ведет к расширению души.
И постепенно общеромантическая символика наполняется цветом и запахом реальных пейзажей. В лирику как пейзажная реалия входит Кавказ. Известно, что Лермонтов был неплохим живописцем, и его визуальное ощущение, передаваемое в рисунках, обогащает вербальный образ гор в лирике. Признание в любви к Кавказу — устойчивое настроение стихотворений, поэм уже юного Лермонтова. В прозаическом фрагменте «Синие горы Кавказа...» (1832), написанном ритмической прозой, Лермонтов раскрывает значение Кавказа как этико-философской и миромоделирующей категории. Цветопись этого отрывка: «синие горы», «розовый блеск» утесов в лучах заходящего солнца, «белые одежды» купающихся девиц, «смуглые черты» вольных как птицы горцев, шитье серебром, его динамический рисунок: «как дым улетают громовые тучи», «пустынные громкие бури», которым пещеры, как стражи ночей, отвечают, «виноградник, шумящий в ущелье», «выстрел нежданный», и вошедший позднее в текст «Княжны Мери» в несколько измененном виде фраза «Воздух там чист, как молитва ребенка» формируют в лирике Лермонтова особую пространственную модель для свободного полета фантазии. Его «Чума в Саратове», «Венеция», «Грузинская песнь», «Черкешенка», «Жалобы турка», «Св. Елена», «30 июля. — (Париж). 1830 года» как образцы ранней лирики совмещают реальное и вымышленное, мысль и чувства. Символико-аллегорические топосы пустыни (около 80 раз), неба (297) придают рефлексии молодого поэта особый, космический, астральный масштаб, но не лишают ее прикрепленности к земле.
Лермонтовская лирическая рефлексия монологична и исповедальна, особенно в ранней лирике. Абсолютное господство в ней местоимения «я» столь очевидно, что не требует доказательств, хотя 3040 случаев употребления и второе место по частотности (см. Лермонтовская энциклопедия) само по себе говоряще. Но «я» поэта настолько энциклопедично, вбирая все впечатления бытия, что становится аналогом «души», «космоса», всего мироздания. Оно часть конкретного времени и вечности, социума и истории, натурфилософии и антропологии.
Лермонтовские монологи, вбирая черты самых разных жанров (нередко поэт номинирует их жанром: стансы, элегия, песня, романс), лишены жанровой закрепленности. По аналогии с пушкинским определением «Евгения Онегина» — «даль свободного романа» можно сказать, что эти монологи — даль свободной лирики. Сам процесс рождения мысли, ее движение, ее противоречия, незаконченность, отрывочность — определяющие черты философского монолога Лермонтова, который содержит не определившиеся в слове мысли, как это было у любомудров, а размышление 269. «Текучее» размышление поэта — это его жизнь и судьба (отсюда ощутимый автобиографизм), это судьба поколения (автопсихологические проекции), это образ времени (историзм). Спонтанность, экспрессионизм выражения, самоповторы передают напряженность мысли, ее процессуальность, рождают ощущение мук словесного выражения. В одном из самых ранних своих стихотворений, с характерным заглавием «Русская мелодия» (1829) пятнадцатилетний поэт попытался воссоздать образ своего творчества:
В уме своем я создал мир иной
И образов иных существованье;
Я цепью их связал между собой,
Я дал им вид, но не дал им названья;
Вдруг зимних бурь раздался грозный вой, —
И рушилось неверное созданье! (1, 32).
269 Подробнее см.: Журавлева А.И. Указ. соч. С. 58—81.
Свободные монологи поэта — исповеди горячего сердца, но чем взрослее становится их автор, чем острее чувствует свое предназначение, тем ощутимее их связь со временем, с реальным пространством истории и судьбой России.
И когда в 1832 г., на переломе к зрелой лирике, Лермонтов решительно скажет:
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он гонимый миром странник,
Но только с русскою душой (1, 321), —
то в этом заявлении намечается сознательность национального самоопределения и выход из творческой лаборатории на просторы русской поэзии.
Образ и облик лермонтовской поэзии будет неполным, да и ущербным, если не учитывать ее ярко выраженный эволюционный характер. И хотя нередко говорят о трех этапах творчества поэта: ранний, юношеский (1828—1832), переходный (1833— 1836) и зрелый (1837—1841), — по отношению к лирике можно, пожалуй, говорить о двух: ранней — до 1837 г. и поздней — после 1837 г. Во-первых, потому, что слишком невелика лирическая продукция 1833—1836 гг.: всего 10 стихотворений. Это время прежде всего формирования лермонтовского лироэпоса и драматургических опытов. Во-вторых, именно гибель Пушкина в начале 1837 г. и отклик на нее в «Смерти поэта» определили новое лицо Лермонтова как публичного поэта, преемника и наследника Пушкина.
Ранняя лирика с количественной точки зрения несоизмерима с поздней: 325 стихотворений против 85. В возрасте 14—22 лет Лермонтов проходит период самоопределения. И лирика во многом носит лабораторный характер, не случайно она не предназначена к печати. Поиск своего стиля, своей позиции, своего лирического «я» идет импульсивно, спонтанно, многословно. Нередко лирика заменяет молодому поэту дневники, и ее интравертность — отражение самоуглубленного анализа мыслей и чувств, отклика на события личной судьбы. Характерна его «работа на чужом материале» (Б.М. Эйхенбаум), коллекционирование сравнений, образов. Кроме знакомства с Байроном замечены следы его близкого знакомства с Т. Муром, В. Скоттом, Гюго, Ламартином, Шатобрианом, А. де Виньи, Мюссе, Барбье, Гете, Шиллером, Гейне, Мицкевичем. Столь же очевидны и переклички с идеями и образами русской поэзии — от Ломоносова до Пушкина и Баратынского. И это был не столько поиск образца и канона, сколько стремление «самые разнородные стихи спаять в стройное целое» и на этой основе через «заострение и напряжение личностного элемента» (Б.М. Эйхенбаум) создать особое «я», свой лирический мирообраз. Отроческие поэтические упражнения Лермонтова — своеобразное «редактирование» Жуковского, Пушкина, Байрона как с целью выработки своего стиля, так и для соревнования и выработки своего взгляда на мир.
Всматриваясь в заглавия ранних стихотворений Лермонтова, нельзя не заметить его тяготение к хронометрированным названиям: «1830. Мая. 16 число», «1830 год. Июля 15-го», «10 июля (1830)», «30 июля. — (Париж). 1830 года», «1831-го января», «1831-го июня 11 дня», «Сентября 28», «11 июля». Иногда эти даты фиксируют реальное историческое событие: польское восстание, революция во Франции, но гораздо чаще — это страница из лирического дневника, психологический отчет, исповедь. События личной жизни и история переплетаются, и из этих узоров возникает летопись современника. Образ героя-максималиста, стремящегося к активному действию, делает эту летопись живой и исполненной экспрессии.
Достаточно посмотреть с этой точки зрения на его программное стихотворение «1831-го июня 11 дня». Пронумерованные строфы-восьмистишия (всего 32) как страницы дневника, которые перелистывает лирический герой, последовательно воссоздают весь процесс размышления. Душа, мысль, мечта, боренье дум, пыл страстей, известность, слава, бессмертье, смерть, любовь, тоска, «толпа глубоких дум», грядущее, напряжение душевных сил, обман, судьба, ноша бытия, зло, добро, вечность, роковые страдания, жребий, действие — кажется, что поэт пишет энциклопедию своих психологических состояний, создает ее словник. Интенсивность мысли — темного процесса — сопровождается какой-то щемящей беззащитностью, беспредельной искренностью. Как и его современник, немецкий поэт Гейне, Лермонтов мог бы сказать: «зубная боль в сердце». Видимо, не случайно в конце жизни он обратился к его поэзии, дав замечательные вольные переводы двух стихотворений «На севере диком стоит одиноко» и «Они любили друг друга так долго и нежно».
Ранняя лирики Лермонтова безмерна, это своеобразный «поэтический захлёб». Но ее главная мера — предельная искренность и глубокая страсть. На переломе эпох, в атмосфере «безвременья» и равнодушия он мучительно нащупывает новые пути самостояния и формирует новый поэтический стиль.
Его зрелая лирика прошла шлифовку в горниле «пламя и света» юношеского творчества. Каждое стихотворение как алмаз: всё отточено, вымерено, соразмерно. «Бородино», «Смерть поэта», «Ветка Палестины», «Узник», «Сосед», «Кинжал», «Дума», «Поэт», «Не верь себе», «Дары Терека», «И скучно и грустно», «Журналист, читатель и писатель», «Воздушный корабль», «Тучи», «Валерик», «Родина», «Завещание», «Последнее новоселье», «Утес», «Спор», «Сон», «Тамара», «Листок», «Пророк» — все эти озаглавленные тексты и почти все опубликованные при жизни как сгустки лирической экспрессии, но в отличие от ранней лирики в них больше «мяса», плоти сюжетного развития. В стихотворении «Из альбома С.Н. Карамзиной» (1840) Лермонтов выносит приговор языку ранней лирики, с его патетикой и излишней экспрессией:
Любил и я в былые годы,
В невинности души моей,
И бури шумные природы,
И бури тайные страстей.
Но красоты их безобразной
Я скоро таинство постиг,
И мне наскучил их несвязный
И оглушающий язык (1, 469).
Формы ораторской, сюжетно-романсной лирики закреплены в объективации лирического героя. Он снимает маску разочарования, мизантропии и открывает свое подлинное лицо. И хотя местоимение «я» теряет свои привилегии на частотность, оно наполняется большей конкретикой и самоопределяется как голос поколения в «Смерти поэта» и «Думе», как образ судии («Не верь себе», «Как часто пестрою толпою окружен...», «Прощай, немытая Россия»), как философа жизни («Выхожу один я на дорогу...», «Последнее новоселье», «Спор»), натурфилософа и патриота («Когда волнуется желтеющая нива», «Родина», «Утес»). Наконец, существенно важно появление так называемой «ролевой» лирики. Голоса старого солдата в «Бородино», узника в одноименном стихотворении, молодой казачки в «Казачьей колыбельной песни», журналиста, читателя и писателя, соседки, пленного рыцаря, рассказчика в «Валерике», армейского офицера в «Завещании», героев «Сна» и «Свиданья» сливаются в единый хор голосов эпохи и формируют коллективный образ демократического героя.
Зрелая лермонтовская лирика, не утратив искренности и эмоциональной силы юношеской, обрела масштаб национальной поэзии. Выразитель дум и настроений эпохи 1830-х годов, Лермонтов своими открытиями в области экзистенциальной лирической философии, в развитии особого языка и стиля «свободной лирики» устремлен в будущее русской поэзии. Его открытия будут востребованы Некрасовым и Тютчевым, русской поэзией XX в. — от Блока и Маяковского до шестидесятников (Булата Окуджавы и Беллы Ахмадулиной, Давида Самойлова).