История русской литературы первой трети XIX века. Янушкевич А.С.

«Вечера на хуторе близ Диканьки»

Смысл заглавия. «Всё» и «все» в пространстве гоголевского Всемира. Образ «ярмаркующего народа» и проблема народности. Особенности гоголевского смеха и природа фантастики. Проблема повествования и композиция книги. Стиль «Вечеров».

Само заглавие первой гоголевской книги хронотопично. Его хронос — вечера восходит к романтической традиции мифологизации и символизации этого времени суток как определенного состояния перехода, ожидания чуда, духовного пробуждения. Элегия Жуковского «Вечер», романтические циклы «Вечера в Малороссии, или Двойник» А. Погорельского и два «Вечера на Кавказских водах» А. Бестужева-Марлинского дали русскую прописку этой общеевропейской традиции. Но у гоголевских «Вечеров» свое лицо: они не столько время суток, сколько состояние души — это «вечерницы», когда малороссийские дивчины и парубки собираются вместе после трудового дня, чтобы веселиться, слушать смешные и страшные истории. Установка на фольклорно-праздничное настроение, особое душевное мироощущение, а не только «духовное бдение», пронизывает атмосферу гоголевских вечерниц.

И хутор близ Диканьки не столько реальный топос, сколько символика утопии, образ «народного Телемского аббатства»293. И эта ассоциация с миром Рабле не выглядит натяжкой. Гоголевская сказочная Диканька, хотя и существующая, вполне реальная, столь фантастично-чудная, столь диковинная, столь праздничная, что напоминает стихию раблезианского карнавала.

293 Гуковский Г.А. Реализм Гоголя. М.; Л., 1959. С. 35.

Но этот раблезианский по своему духу карнавал294 имеет ярко выраженную малороссийскую прописку. И его стихия, как уже точно подметил гоголевский современник, его приятель, известный историк и этнограф М. Максимович, — мир национального бытия и образ «ярмаркующего народа». Черты малороссийского быта украинских нравов щедро разбросаны на страницах «Вечеров». Уже первая часть книги снабжена списком-словариком украинизмов. Гоголь тщательно готовился к воссозданию малороссийского колорита, обратившись за помощью к матери. Он просил ее собирать для него поверья родных мест, да и сам в «Книге всякой всячины» фиксировал разнообразные материалы этнографичского, фольклорного характера.

Но, как сам позднее он скажет в статье «Несколько слов о Пушкине», «истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа»295.

Именно стихия народной жизни, массовое начало и обусловило эпическое содержание гоголевской «истинно веселой», «русской книги», а в «Вечерах» конкретным их выражением явился образ ярмарки, слово-образ «всё». Из «Вечеров» вышла гоголевская эстетика синтетического искусства, философия Всемира. Уже в «Сорочинской ярмарке», инициальной повести цикла, «всё» подчиняет себе отельные события — жанровые картики, объединяет группы людей в единый организм. Через это «всё» Сорочинская ярмарка обретает символическое значение ярмарки жизни, национальной субстанции. Ярмарочный характер жизни получает в первой повести-увертюре определенные конкретные черты. И главная из них — духовное единство народного коллектива. Поэтому в повести возникает еще один содержательный образ, обозначенный словом «все». Диалектика образов-понятий «всё» и «все» раскрывает в гоголевской первой книге характер взаимоотношения всего бытия, всей окружающей жизни, ее космоса и человеческого коллектива, знаменует наметившееся в литературе проникновение материального быта в человеческую жизни, а также становление национального самосознания и демократического образа мышления.

294 Об этом см.: Бахтин М.М. Рабле и Гоголь // Бахтин М.М. Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1990. С. 526— 536. См. также: Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. М., 1978. С. 7—41, где концепция Бахтина получает полемическое осмысление.

295 Гоголь Н.В. Полное собрание сочинений. Т I—XIV. М.: Изд. АН СССР. 1940—1952. Т VIII. С. 51. В дальнейшем все ссылки на тексты Гоголя даются непосредственно в тексте, с указанием в скобках после цитаты тома — римской, страницы — арабской цифрой (VIII, 51).

Сам быт, его музыка как образ мира («всё») сначала уравнивает всех: «Шум, брань, мычание, блеяние, рёв, — всё сливается в один нестройный говор. Волы, мешки, сено, цыганы, горшки, бабы, пряники, шапки — всё ярко, пёстро, нестройно, мечется кучами и снуется перед глазами» (I, 115). Это овеществление жизни, когда поистине «смешались в кучу кони, люди...», способствует у Гоголя созданию особой поэзии жизни и того состояния, когда человек еще слит с бытом, природой, землей, сам является частью их. Гоголевские пейзажи в «Сорочинской ярмарке» воссоздают упоительную роскошь мироздания. «Нагнувшиеся от тяжести плодов широкие ветви черешен, слив, яблонь, груш; небо, его чистое зеркало — река в зеленых, гордо поднятых рамах... как полно сладострастия и неги малороссийское лето!» (I, 112); «Небо, зеленые и синие леса, люди, возы с горшками, мельницы, — всё опрокинулось, стояло и ходило вверх ногами, не падая в голубую прекрасную бездну» (I, 114) — эти две пейзажных зарисовки содержат в себе натурфилософский потенциал. Гоголевские картины природы — зеркало национального бытия, в них проявляется синтетизм мышления поэта народной жизни. За бытовой, социальной природой персонажа он просматривает его природную сущность, всечеловеческую прописку, отыскивает ее под «корой земности».

Гоголевский быт в «Вечерах», как и природа, обпоэтизиро- ван; на нем лежит отсвет поэтической души народа. Поэтому быт олицетворен; он антропоморфен: горы горшков «скучают своим заключением и темнотою», «расписанная ярко миска или макитра хвастливо высказывалась из высоко взгроможденного на возу плетня», «глиняные щеголи и кокетки так же, как люди, тянутся к свету». Светоносность гоголевского

Всемира — отражение природного состояния народного сознания.

В первой же повести «Вечеров» понятие «все» становится вербальным выражением образа народа как духовной субстанции, как некоей жизненной, ярмарочной общности. Не случайно в минуты опасности, когда «всё наполнилось слухом, что где-то между товаром показалась красная свитка, все теснее жались друг к другу». Нередко в пространстве книги «все» обозначится понятием «народ»: «дорога кипела народом», «приезжий мужик толкался в народе», «слышал ли, что поговаривают в народе?», «рассеянно глядел парубок... на глухо шумевший народ», «с хохотом отталкивала толпа народа». И вихрь ярамарки, ее водопад — это то состояние, когда «весь народ срастается в одно огромное чудовище и шевелится всем своим туловищем на площади и по тесным улицам, кричит, гогочет, гремит...» (I, 115). Здесь образ-понятие «народ» уже обретает ярко выраженный характер своеобразного духовного организма.

Гоголевский космизм и всеобщность глубоко антропологичны. Словесная формула «весь род человеческий», дважды появляющаяся в тексте «Вечеров», конкретизируется в антропологических топосах «всей земли», «всего света», «всего мира», «влюбленная земля», «земля вся в серебряном свете», «земля в дивном серебряном блеске», «как во всем почти свете, и по ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки», «весь мир наполнился какого-то торжественного света» и т.д. Гоголевский Всемир в «Вечерах» не только пронизан природным светом, но и одухотворен. Ю.М. Лотман, говоря о характере художественного пространства в прозе Гоголя и выделяя в «Вечерах» бытовое и волшебное пространство, подчеркивал, что «явно ощущается в «Вечерах» стремление Гоголя выражать в пространственных категориях и этико-эстетические оценки»296.

В монолитном народном коллективе, пространственном Всемире гоголевских «Вечеров» происходит пробуждение личности, готовой к борьбе за свое счастье. Почти в каждой повести цикла намечается мотив человеческого одиночества на ярмарке жизни, тема борьбы с судьбой. В бурлящей и кипящей атмосфере народного веселья наступают минуты, когда герой остается наедине с самим собой, и перед ним возникает та жизненная ситуация, которая требует личного решения.

296 Лотман Ю.М. О русской литературе: Статьи и исследования (1958— 1993). СПб., 1997. С. 634.

Уже в «Сорочинской ярмарке» «загорюнился Грицько», а сама повесть после сцены шумной свадьбы заканчивается пронзительным вскриком «Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему» (I, 136).

В «Вечере накануне Ивана Купала» этот вскрик превращается в трагедию отщепенца Петруся Безродного, смертью искупающего свой отрыв от человеческого рода. Его безродность обретает этико-философский смысл. В «Страшной мести» эта тема наполняется историософским содержанием. История колдуна- отщепеца связана с предательством перед отчизной и верой. Пробуждение личностного чувства в этих повестях оборачивается индивидуалистическим разрушением человеческого в человеке, опустошением. По словам Андрея Белого, «отщепенец показан как «личность в себе»; он отдан в судроги поперечивающего себя чувства; он в них, как в личине, если ее сорвать, то «я» не увидится; увидится лишь — ничто: ничто под «не то»...»297. Проблема преступления и наказания получает в этих повестях свое развитие и соотносится с проблематикой баллад Жуковского.

297 Белый Андрей. Мастерство Гоголя. М., 1996. С. 63. Курсив автора.

В «Майской ночи» после веселого разгула парубков наедине с судьбой остается Левко, только во сне нашедший свое счастье. В «Пропавшей грамоте» лихой козак вступает в поединок с нечистью и побеждает ее своей смекалкой.

И герой «Ночи перед Рождеством» кузнец Вакула поистине сам становится кузнецом своего счастья. В «смеющуюся» рождественскую ночь он не участвует во всеобщем веселье, решившись сначала даже на смерть. И только оседлав черта, он перелетает в Петербург, чтобы из рук самой императрицы получить черевички для своей капризной невесты.

И хотя голос индивида еще не окреп, говоря гоголевскими словами, «не выговорился ясно», однако личность заявляет о себе, внося во весь цикл настроение грусти. Уже «Вечера» в этом отношении окрашены своеобразным характером того чувства, о котором позднее точно сказал В.Г. Белинский. «...Оригинальность у г. Гоголя, — писал он в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя», — состоит <...> в комическом одушевлении, всегда побеждаемом чувством глубокой грусти»298. И в этом смысле в «Вечерах» закладываются основы гоголевского синтетического смеха.

Современник Гоголя точно, хотя и односторонне, назвал гоголевские «Вечера» «хохотливыми вечерами»299. В этом определении уловлено не только безудержное и естественное веселье народа, но и общая атмосфера книги. Хохот обычно сопровождает действие и становится своеобразным его аккомпанементом. В «Сорочинской ярмарке» после удачного словесного выступления Грицька в адрес Хиври «хохот поднялся со всех сторон», а затем, после убедительной победы героя, «хохот разгульных повес удвоился с новою силой». После ночных похождений Черевика и Хиври «всеобщий хохот разбудил почти всю улицу». Найденное определение народного веселья — «всебщий хохот» закрепляется и переходит затем в другие повести. Гоголевский хохот — оружие в борьбе со злом. И потому, когда Хивря пытается разрушить счастье своей падчерицы и Грицька, «с хохотом ее отталкивала толпа народа». Эта мелкая сила зла оказалась бессильной перед танцующей стеной хохочущего народа. И в праздничном ярмарочном Всемире «Вечеров» всеобщий хохот неразделим с такими коллективными действами, как танец и песня. Гоголь не случайно позднее, для «Арабесок», напишет статью «О малороссийских песнях». Именно в песне он почувствует и выразит душу народа. «Вечера», по удачному выражению Андрея Белого, «прострочены» песенными мелодиями. Тексты малороссийских песен входят в эпиграфы, внедряются в само действие, определяют мелодику и ритм гоголевской прозы. Столь же значима и функция танца, передающего динамику народной жизни, нерасторжимую духовную связь: «...несколько пар обступило новую пару и составили около нее непроницаемую, танцующую стену. <...>Всё неслось. Всё танцевало» (I, 135).

298 Белинский В.Г. Поли. собр. соч. Т 1. С. 297.

299 Шевырев С.П. Об отечественной словесности. М., 2004. С. 101.

Но хохот лишь одна сторона гоголевского смеха. В атмосферу всеобщего веселья вновь и вновь проникает чувство грусти. Оно возникает в финале искрящейся юмором и весельем «Сорочинской ярмарки» и протягивает нити по всей книге. Эта грусть-тоска для Гоголя естественное продолжение праздника жизни. Уже в «Майской ночи» писатель говорит о парубках и дивчинах, собравшихся в кружок, чтобы «выливать свое веселье в звуки, всегда неразлучные с унынием». И если Пушкин говорил: «Печаль моя светла», то Гоголь определял свой смех как «смех сквозь невидимые миру слезы», «смех, родившийся от любви к человеку». Поэтому абсолютно неправомерной и искажающей характер синтетического, амбивалентного смеха Гоголя представляется позиция его одностороннего толкования, ограничения его сатирической, критической направленностью и игнорированием его природы при усиленной акцентировке религиозности писателя.

Гоголевский смех в своей основе универсален. Смех в атмосфере карнавально-ярмарочной стихии — это тот избыток жизненных сил народа, который определяет его историческое бессмертие и движение во времени. Не случайно в «Вечерах» постоянно звучит память о прошлом, о временах запорожцев: «Эх, старина, старина! Что за радость, что за разгулье падет на сердце, когда услышишь про то, что давно-давно, и года ему и месяца нет, деялось на свете!» (I, 181), «Ох, помню, помню я годы; им, верно, не воротиться! <...> как будто перед очами моими проходят теперь козацкие полки! — Это было золотое время, Катерина!» (I, 266). Универсальность смеха, определяющаяся двумя главными настроениями — утверждением истинных человеческих ценностей и отрицанием зла, мертвящего порядка вещей, в своем содержательном значении охватывает жизненное пространство Всемира. Гоголевские герои живут под небом «смеющейся ночи», «улыбающегося дня» и вечера «с печально заходящим солнцем». Природа как органическая часть народной жизни вовлекает людей в свой круговорот настроений. Смех обретает в этой жизни такую естественность, что так же легко переходит в грусть, как и возникает из нее. Гоголь придал смеху мирозиж- дительный смысл. Народ в избытке своих жизненных сил вдруг останавливается, «каменеет» в страхе перед тайной мертвящей жизни, а личность, проникшая в атмосферу ярмарочного веселья, замирает в раздумье над своей судьбой. Принято о заразительном смехе говорить: «смеется до слёз», и такой смех пронизывает гоголевский народный Всемир. Но в повестях-трагедиях «Вечер накануне Ивана Купала» и «Страшная месть» всеобщий хохот уже не слышен. Он словно отзвучал в предшествующих им повестях-увертюрах «Сорочинская ярмарка» и «Ночь перед Рождеством». Пришло время слез, плача об утраченной челове- чености, родовой общности.

«Вечера на хуторе близ Диканьки» — царство фантастики. Гоголевская фантастика в своем диапазоне от языческого озорства в борьбе с чертовщиной до христианского очищения молитвой за общение с дьяволом — это не просто и не только художественный прием для воссоздания двоемирия, как это было в романтизме. Мир «Вечеров» един в своей сущности, ибо это Всемир народного, ярмарочного бытия, а потому и фантастическое в нем сопрягает бытовое и волшебное, ежедневное, сегодняшнее, сиюминутное и исторически-легендарное, фольклорно-мифологическое, вечное. Гоголевские черти, ведьмы уже слишком очеловечены, напоминая то немцев во фраках, на тоненьких ножках, то сварливых Хиврь и Солох. Они в «Пропавшей грамоте» «отплясывали какого-то чертовского трепака», «как черти с собачьими мордами. на немецих ножках, вертя хвостами, увивались около ведьм, будто парни около красных девушек», едят «свинину, колбасы, крошеной с капустой лук и много всяких сластей, — видно, дьявольская сволочь не держит постов» (I, 187—188). В светлом мире хохочущей ярмарки черти почти как ряженые, и потому их жизнь и судьба обсуждается с человеческих позиций. «Как же могло это статься, чтобы черта выгнали из пекла?» — удивляется Черевик. — «Что ж делать, кум? выгнали, да и выгнали, как собаку мужик выгоняет из хаты. Может быть, на него нашла блажь сделать какое-нибудь доброе дело, ну, и указали двери. Вот, черту бедному так стало скучно, так скучно по пекле, что хоть до петли. <...> С утра до вечера, то и дела, что сидит в шинке!..» (1,125). И этот очеловеченный чертик исправно служит счастию влюбленных в «Ночи перед Рождеством», в «Пропавшей грамоте» черти и ведьмы играют с козаком в дурня и честно выполняют свой уговор.

В мире «Вечеров» есть и страшная, почти балладная фантастика. Басаврюк и его свита в «Вечере накануне Ивана Купала», гиперболические силы зла в «Страшной мести», история утопленницы и мир русалок в «Майской ночи» напоминают ведьм, чертей и привидений Жуковского. Но и смешная, и страшная фантастика Гоголя неотделима от жизни народа и его фольклорно-мифологического сознания. Красная свитка и свиная харя, мачеха и летающая на метле ведьма — две стороны одной медали — фольклорной стихии как духовной жизни народа, его легенд, поверий, религиозных представлений и бытовых примет.

Даже в поэтике, казалось бы, несколько выбивающейся из общей атмосферы народной жизни, сугубо бытовой, современной повести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка» — с ее мнимой незаконченностью — та же атмосфера жизни-сна и то же одиночество героя, и та же тоска по иной жизни. Иван Федорович Шпонька не ощепенец, подобно Петрусю Безродному или безродному колдуну из «Страшной мести»; он нереализованная субстанция подлинно человеческого бытия. И его фантастический сон — подсознательный прорыв к самосознанию, попытка осознать смысл своего существования, то, что он инстинктивно почувствовал лишь на покосе: «это доставляло наслаждение неизъяснимое его кроткой душе. <...> Трудно рассказать, что делалось тогда с Иваном Федоровичем. Он забывал, присоединяясь к косарям, отведать их галушек, которые очень любил, и стоял недвижимо на одном месте, следя глазами пропадавшую в небе чайку, или считая копы нажатого хлеба, унизывающие поле» (I, 295). И вырывающиеся возгласы, принадлежащие не то герою, не то рассказчику, не то автору: «...и что за вечер! как волен и свеж воздух», «У! как свежо и хорошо!» (I, 294) — сопряжение мира истории и современности, фантастики и реальности, гоголевский прорыв к своей главной теме — живой и мертвой души.

В гоголевском цикле внутренняя взаимосвязь-перекличка отдельных повестей настолько органична, что обретает характер общей композиции единой книги, единого текста. Соразмерность частей, внутренняя ассоциативная связь, контрастность частей, доходящая до внутренней антитезы, — таковы характерные особенности этой поэтической архитектоники. Гоголевские «Вечера» в отличие от своих многочисленных «литературных тёзок» («Вечера в Малороссии» Погорельского, «Вечера на Хопре» М. Загоскина, «Вечера на Карповке» М. Жуковой и др.) лишены деления на «вечера». И в этом была глубокая внутренняя логика.

Задавшись вопросом «Кто же рассказывает «Вечера»? — Гоголь, Рудый Панько, или те украинцы, которых пересказывает пасечник, или некий поэт-украинец, или дед Фомы Григорьевича, или тетка деда, или С.И. Курочка?», исследователь го- глевского творчества справедливо отвечает: «Все они, и никто из них в отдельности. Автор как образ носителя речи в «Вечерах» — это люди, украинцы, множество разнообразных людей, общих в единстве народа, страны, в любви к ней, в единстве народной жизни, однако дифференцированной различиями рассказчиков»300. И наверное, далеко не случайно главный мистифицированный рассказчик Рудый Панько — пасечник. Это вовсе не профессия его, а должность в мире «Вечеров» — быть организатором человеческого сообщества — народного улья. И характерно, что он Рудый, то есть рыжий, как клоун на манеже ярмарки-вертепа, развлекая и поучая своих слушателей- зрителей.

300 Гуковский Г.А. Реализм Гоголя. М.; Л., 1959. С. 52.

У Гоголя в пределах его книги нет особых «вечеров», ибо каждая повесть — часть народных вечерниц, пронизанных единым настроением народознания и демократического самосознания. И в этом смысл деятельности художника-архитектора и философа народного мира.

Две части «Вечеров», появившиеся в свет друг за другом, соразмерны; каждая из них включает по четыре повести. Оглавление книги выглядит так:

Часть I

Часть II

1. Сорочинская ярмарка.

2. Вечер накануне Ивана Купала.

3. Майская ночь, или Утопленница.

4. Пропавшая грамота.

1. Ночь перед Рождеством.

2. Страшная месть.

3. Иван Федорович Шпонька и его тётушка.

4. Заколдованное место.

Все восемь повестей — своеобразная поэтическая октава, где музыка настроений правит свой бал, организует вечерницы, хотя в «Предисловии» пасечник иронически замечает: «Это у нас вечерницы! Они, изволите видеть, они похожи на ваши балы; только нельзя сказать, чтобы совсем. На балы, если вы едете, то именно для того, чтобы повертеть ногами и позевать в руку; а у нас соберется в одну хату толпа девушек совсем не для балу, с веретеном, с гребнями; и сначала будто и делом займутся: веретена шумят, льются песни, и каждая не подымет и глаз в сторону; но только нагрянут в хату парубки с скрыпачем — подымется крик, затееется шаль, пойдут танцы и заведутся такие штуки, что и рассказать нельзя». И всё-таки в художественной системе гоголевской книги звучит своя музыка.

Первые повести каждой части — «Сорочинская ярмарка» и «Ночь перед Рождеством» — это повести-увертюры, где разгул народной жизни, ярмарочной стихии обретает особый размах и задает тон всей части. Это повести, где в особой степени ощутимо коллективное начало, а по значению в общей структуре цикла они выступают как выражение неподвластной векам силы народного духа. И праздник урожая, вечный символ жатвы — ярмарка, и главный христианский праздник — Рождества Христова сопрягают языческое и христианское как грани народного мироощущения. Многоцветие праздника определяет живописную палитру этих повестей. В шуме ярмарки, в озорстве и хохоте предрождественской ночи — живая душа народа. Две свадьбы венчают сюжет повестей. А гоголевский Всемир выступает здесь как символ полноты бытия.

За этими повестями-увертюрами следуют повести-трагедии, которые взрывают уже наметившееся настроение и вносят новые мелодии. Истории об отщепенцах, о страшной судьбе индивида, отрвавшегося от рода и преступившего принципы народной морали, в соотношении с повестями-увертюрами отчетливее обозначают трагизм темы преступления и наказания, рождают оппозицию «всё» и «ничто», «все» и «один». Судьбы Петруся Безродного и колдуна — реквием по погибшей человечности.

Третьи повести в обеих частях соотносятся со вторыми. Более очевидна связь «Страшной мести» и «Шпоньки». Народная легенда, песнь о необыкновенных человеческих страстях, о герое — запорожце Даниле Бурульбаше, погибшем за честь отчизны, прямо перекликается с повестью о герое будничной современной жизни, о его бесприютности и боязни окружающего бытия. Но и в первой части после повести-трагедии возникает светлая, лунная, почти прозрачная «Майская ночь», повесть о радости чистой любви, о счастье, за которое нужно бороться. Она контрастирует с «Вечером накануне Ивана Купала» не только общим настроением, но и даже цветовой гаммой, что вообще характерно для вертикально-горизонтальных перекличек обеих частей и всех повестей.

«Вечер накануне Ивана Купала», как и «Страшная месть», — «красная» повесть, так как через весь ее сюжет проходит мотив кровавого возмездия: «небо краснеет», «краснеет маленькая цветочная почка», «...всё покрылось перед ним красным цветом. Деревья, все в крови, казалось, горели и стонали... Огненные пятна, что молнии, мерещились в его глазах», «привидение всё с ног до головы покрылось кровью и осветило всю хату красным светом» (I, 145—146) и т.д.

«Майская ночь» — «серебряная» повесть, ибо мягкий свет ночи, зелень вод и светлое счастье героев создают атмосферу тихой украинской ночи в «серебряном тумане»: «земля вся в серебряном свете», «толпы серебряных видений стройно возникают», «серебряный туман пал на окрестность», «в тонком серебряном тумане мелькали легкие, как будто тени, девушки», «так же прекрасная была земля в дивном серебряном блеске» (I, 159). Контраст кроваво-красного цвета трагической «Страшной мести» и серо-мышиного колера будничной жизни в «Шпоньке» — еще одна грань семантики цвета в структуре гоголевской книги.

Однако цветовой эффект этих повестей — производная от более глубокой их взаимосвязи, суть которой в соотношении двух судеб, двух жизней, одна из которых обагрилась невинно пролитой кровью младенца и превратилась в вечную муку отторжения от человеческого рода, трагедию отщепенца; другая же — осветилась счастьем, борьбой с дьявольскими происками и оказалась в духовном сцеплении с народной моралью, легендами народа, что выразилось в сказочном даре от прекрасной русалки, скрепленном подписью наиреальнейшего комиссара. Сон и явь, история и современность, всеобщий хохот и грусть одиночества неразделимы в пространстве гоголевского Всемира, а связь между повестями обусловлена сквозной темой всей книги — темой взимоотношения народной жизни, родовой морали и судьбой отщепенца.

Третьи повести обеих частей заканчиваются снами героев. Прекрасный сон видит Левко, герой «Майской ночи». Он сам становится его действующим лицом, помогая красавице русалке. Он и во сне активен, борясь со злом. Левко видит сон, достойный себя и продолжающий его жизнь. Безобразен сон Шпоньки. В этом сне — суть его призрачной жизни. В нем как бы материализуется пустота и никчемность окружающей героя жизни. И жена в его сне то имеет гусиное лицо, то превращается в шерстяную материю, и тетушка — в колокольню, и сам он — в колокол. И в этом сне — бегущий от жизни герой. Он «бежит, бежит, не чувствует под собою ног... вот уже выбивается из сил...» (I, 307).

Концовки этих повестей в своем контрасте вмещают мысль о сущности человеческой личности, о назначении человека — жить, не существовать. И колокол в сне Шпоньки обретает почти символический смысл как напоминание о смысле бытия. Случайность этих параллельных концовок — снов (если это случайность в архитектонике гоголевского ансамбля!) в пределах цикла образует некую закономерность: центральная идея цикла интегрирует цепь композиционных перекличек, рождая контраст настроений, образов, эпизодов. Эти контрасты и соотношения — своеобразные конденсаторы той всеобъемлющей мысли, которая формирует образ гоголевского Всемира.

Четвертые повести каждой части — это повести-точки, которые замыкают часть и всю книгу. Это характерные повести- анекдоты, заканчивающиеся озорной шуткой. «Пропавшая грамота» — «танцуется бывало, да и только. За что ни примется, ноги затевают свое, и вот так и дергает пуститься вприсядку» (I, 191). «Заколдованное место» — «А то проклятое место, где не вытанцовывалось, загородил плетнём <...> но на заколдованном месте никогда не было ничего доброго. Засеют как следует, а взойдет такое, что и разобрать нельзя: арбуз — не арбуз, тыква — не тыква, огурец — не огурец... черт знает, что такое!» (I, 315—316).

Такие концовки соответствуют общему настроению гоголевской книги, где вопреки злу торжествует добро, где серьезное всегда соседствует с шуткой. «Иронический катарсис» финальных повестей — возвращение к общей атмосфере повестей- увертюр. Козак-запорожец из «Пропавшей грамоты», вступившей в схватку с «чертовым отродьем» и победивший нечисть мужеством и смекалкой, — органическая часть народной жизни.

Чередование повестей разного характера у Гоголя связано с чередованием разнообразных форм повествования. Так, еще В.В. Гиппиус выделил четыре типа повествования в «Вечерах»: «эпический монолог», когда повествование ведется от лица рассказчика и смешаны разные приемы речи («Вечер накануне Ивана Купала», «Пропавшая грамота», «Заколдованное место»), «лиро-драматический тип», когда авто выступает в роли режиссера и его речи чередуются с актерской игрой («Сорочинская ярмарка», «Майская ночь»), «драматический тип» — «драма, не представленная в сопровождении авторских монологов и ремарок, а прочитанная автором» («Ночь перед Рождеством», «Иван Федорович Шпонька и его тетушка») и «лирический монолог» («Страшная месть»), обусловленный единством прозаической речи, песенного ритма301.

301 См.: Гиппиус В.В. Гоголь. Л., 1924. С. 36—37. Переиздание: СПб., 1994. С. 35—36.

Это выделение четырех типов повествования интересно прежде всего тем, что в их сочетании выявляется синтетическая природа гоголевской книги: переплетение в ней лирики, драмы и эпоса ведет к синтезу в пределах жанрового ансамбля разнообразных настроений, определивших многообразие жизненных стихий. Полифония настроений способствует созданию образа духовной жизни народа, философской субстанции Всемира.

Стиль и язык гоголевских «Вечеров» синтетичен: здесь еще сильна стихия поэтической речи, ритмической прозы, что свидетельствует о глубинной связи великого русского прозаика с эстетикой романтизма и Золотым веком русской поэзии. В отличие от Пушкина Гоголь не стремится к лаконизму и простоте прозаической речи. Он буквально купается в стихии народной поэзии, словно перелагая в словах мелодии фольклорных песен и сказов. «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои...» (I, 268) — эти хореямбы гоголевской прозы завораживают; ткань текста словно «прострочена» мелодикой народной песни.

И рядом с этим — живописная жанристика бытовых картин, юмористических сцен и гиперболический строй фантастических образов. Гоголевская живопись в «Вечерах», его «манера одевать сцены <...> в цвета» (А. Белый) рождает иллюзию визуального слова.

Одним словом, гоголевская первая книга не могла не поразить современников. В ней впервые в русской литературе предстал образ народа как субстанции духовной жизни, как самодостаточная реальность. А искусство прозы проявило свои потенциальные возможности синтетического мирообраза, сотканного из различных настроений, разнообразных форм повествования и жанрово-стилевых модификаций. В 1831 — 1832 гг. в русскую словесную культуру ворвался никому еще не известный малоросс Гоголь-Яновский и под именем Николай Гоголь властно завоевал пространство русской прозы.