История русской литературы (вторая половина XIX века). Линков В.Я.

1. Период социального реализма (1845—1880)

А.А. ФЕТ

(1820—1892)

Фет был поэтом чистого искусства — вот фраза, которая по своей банальности вполне может соперничать со знаменитой: «Волга впадает в Каспийское море». Да, это так: Фет всю жизнь писал стихи о розах, соловьях, любви, звездах, закатах, то есть о вечном и неизменном, и чурался всякой злобы дня, не касался политики, не участвовал в общественной борьбе и, казалось бы, прочно укрылся от страстей, кипевших в исторической жизни России. Но, несмотря на все усилия, в 60-е годы он оказался на передовой и подвергся массированному обстрелу, а его стихи стали постоянным дежурным примером никому не нужного искусства. При этом критика носила ожесточенный и порой недопустимо грубый характер. Писарев, превзошедший всех в поношении поэта, предсказывал время, когда книги Фета пойдут на оклейку стен под обои и на завертывание копченой рыбы и сыра и таким образом все-таки принесут людям пользу.

В чем же была причина столь жесткого преследования поэта? Сам он резонно замечал, что, может быть, его стихи плохие и слабые, но «мало ли ежедневно печатается плохих и даже безграмотных стихотворений? Отчего же их никто не бранит», <...> а его «литература не переставала бранить ежедневно, превращая» его «имя из собственного в нарицательное и даже порицательное?»123.

123 Фет А.А. Соч.: В 2 т. — М., 1982. — Т. 2. — С. 175.

Нет, стихи были прекрасные, и причина дружных гонений на Фета не в том, что он в своей поэзии игнорировал волновавшие русское общество социальные проблемы, так поступали и Полонский, и Майков, но их не «бранили». Дело в том, что Фет покушался на самые глубинные основы идеи социального улучшения мира, которой была одержима его эпоха. Он допускал возможность счастья только вне сферы повседневной человеческой жизни, на совершенствование которой и были устремлены главные духовные силы времени, что в глазах Фета было очевидным заблуждением.

Эмблемой эпохи была некрасовская «муза мести и печали»; быть счастливым, радоваться жизни, когда страдает народ, считалось кощунственным, аморальным. А Фет в стихотворении «Муза» писал:

Своей божественною властью

Я к наслаждению высокому зову

И к человеческому счастью.

Это был вызов общественному сознанию. Некрасов, любимый, самый популярный поэт в России 60-х годов, которого передовая молодежь ставила выше Пушкина, призывал к борьбе «за счастье народа», а Фет был убежден, что поэзия предназначена совсем для другого:

На землю сносят эти звуки

Не бурю страстную, не вызовы к борьбе,

А исцеление от муки.

Сущность искусства не открывается умозрению, все теории и концепции его всегда оказываются узкими, неполными, односторонними, включая и взгляды самих художников, и даже особенно их. Только историческая жизнь человечества, обнаруживая новые ипостаси искусства, может постичь его в относительной полноте.

Русская поэзия XIX века представлена тремя разными ее пониманиями, давшими три образа поэта: поэт-трибун, гражданин, служащий идее справедливости и гуманности; поэт — певец красоты, рожденный для «звуков сладких и молитв», и поэт-пророк. Великому Пушкину были ведомы все три ипостаси, но и у него они уживались не без противоречий. В 60-е годы происходит резкое размежевание поэтов, приводящее к противостоянию и непримиримому взаимному отрицанию, условно говоря, «гражданской» поэзии и «чистой» лирики. Некрасов и Фет выразили и олицетворили две враждующие тенденции поэзии, характерные для эпохи крайностей и противоречий, порожденных невиданным до сих пор в истории человечества глобальным разрушением старых форм жизни.

Но независимо от позиции всем крупным поэтам, да и вообще писателям XIX века была свойственна одна общая примечательная черта: ясное понимание цели искусства, сознание своей высокой миссии и ощущение себя «служителем». Каждый из них именно служил: Богу («Пророк» Пушкина), народу, красоте. Чтобы в полной мере оценить эту особенность художников XIX века, нужно вспомнить их коллег из ХХ века, многие из которых намеренно, подчеркнуто отказывались и писать, и говорить о предназначении искусства и которым просто некому было «служить».

Фет так же, как и Некрасов, с не меньшей силой верил в высокое назначение своей поэзии. Его взгляд на искусство проистекал не из ошибки, не из субъективного каприза, не из отсталости от времени, а из ясного и отчетливого видения реальной, вечной ценности, необходимой для человеческого существования, служению которой он подчинял свой талант, что и давало ему энергию веры и «божественную власть». И в этом Фет был равен и своему антагонисту Некрасову, и не принимавшему его поэзию позднему Толстому, с его яростным антиэстетизмом.

Гражданская, «чистая» и пророческая поэзия, хочется сказать, имеют равное право на существование, но это вряд ли будет верно. Речь здесь не может идти о праве, как бессмысленно утверждать, что солнце, земля, воздух имеют право, они просто есть. Вот так же есть разная поэзия. Это факт, не подлежащий сомнению.

Когда Фет отстаивает законность своего искусства, правда на его стороне, но когда он начинает утверждать, что только оно настоящее, истина его покидает. Впрочем, такая «узость» понимания и свойственна многим художникам, если не всем.

В нашем обществе длительное время признавалось подлинным только то искусство, что способствовало прогрессу, а все остальное или подтягивалось к нему, или отвергалось.

Фет был твердо убежден, что мир в своей сути неизменен, что в нем идет непрерывная, беспощадная борьба за жизнь и потому в нем суждено соловьям клевать бабочек, с чем надо примириться. В начале 60-х годов он познакомился с философией Шопенгауэра и нашел у него поддержку своим взглядам на жизнь. Фету оказались близки воинствующий антиисторизм и убежденный атеизм немецкого философа, и он предпринял громадный труд, переведя на русский язык главное произведение Шопенгауэра «Мир как воля и представление».

Фет, как и его любимый мыслитель, отверг две самые популярные веры своего времени: традиционную христианскую в бессмертие души и веру в прогресс, захватившую в 60-е годы большую часть русского общества. Сохранилось множество свидетельств безверия Фета. Приведем одно, чрезвычайно характерное для Фета с его неизменной слабостью к парадоксам. М. Соловьев, брат философа В. Соловьева, сделал такую приписку к письму Фета: «Во время спора с М.И. Хитровым и Говорухой-Отроком и защиты ими христианства Фет вскочил, стал перед иконою и, крестясь, произнес с чувством горячей благодарности: “Господи Иисусе Христе, Мать пресвятая Богородица, благодарю вас, что я не христианин”»124.

124 Цит. по: Фет А.А. Указ. изд. — Т. 2. — С. 449.

Что же поддерживало его? — Красота. Что давало ему силу жить? — Красота. Во что он верил? — В красоту. У Фета было свое мировоззрение, своя логика. Если мы не хотим барахтаться в пустоте слов, мы должны понять тот смысл, который он придавал слову «красота». Красота, как и другие фундаментальные понятия духа, в XIX веке теряет свою однозначность и открывает сложный, противоречивый характер. Как и свобода, истина, добро, она становится полем идейных сражений.

Фет видел в ней главную цель искусства, Л. Толстой считал, что для того чтобы понять, что такое искусство, надо отказаться от понятия красоты. Достоевский в «Братьях Карамазовых» устами Дмитрия утверждает: «Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут».

По Фету, красота существует объективно, ее надо только увидеть. «...Красота разлита по всему мирозданию...»125, «...мир во всех своих частях равно прекрасен...»126. И это — первое дело художника. «Ты видишь ли или чуешь в мире то, что видели или чуяли в нем Фидий, Шекспир, Бетховен? “Нет”. Ступай! Ты не Фидий, не Шекспир, не Бетховен, но благодари Бога и за то, если тебе дано хоть воспринимать красоту, которую они за тебя подслушали и подсмотрели в природе»127.

Для Фета главное качество поэта и художника вообще — зоркость, то есть способность видеть то, что недоступно другим. Красота есть объективная сущность, независимая от художника, он ее только находит, а не придумывает. «Дайте нам прежде всего в поэте его зоркость в отношении к красоте, а остальное на заднем плане»128.

125 Фет А.А. О стихотворениях Тютчева. Указ. изд. — Т. 2. — С. 146.

126 Там же. — С. 141.

121 Там же.

128 Там же. — С. 148.

Чтобы фетовское требование зоркости не показалось читателю чем-то банальным и само собой разумеющимся, и потому не требующим нашего внимания, отметим, кажется, полное его отсутствие у поэтов-модернистов, начиная с символистов. Никакого интереса к способности видеть не проявляли и такие популярные поэты ХХ века, как Мандельштам, Цветаева, Ахматова, Пастернак. Для них характерен поиск новой формы, они создавали новую поэзию, новый поэтический язык.

Фет, как и все поэты его времени, никогда не занимался формальными исканиями, но при этом обогатил русскую поэзию и создал немало неизвестных до него ярких и «дерзких» сравнений и метафор и был непревзойденным мастером «мелодии» стиха.

В статье о Тютчеве, обожаемом своем поэте, Фет писал: «До какой бы степени ни поразили вас сразу сильный, неожиданный эпитет или бойкая метафора нашего поэта, не верьте первому впечатлению и знайте наперед, что это яркие краски живых цветов...»129 По мнению Фета, истинный поэт не придумывает эпитеты и метафоры, а находит их и заимствует у «живых цветов». О первенстве и превосходстве красоты реального мира над красотой в искусстве он говорил и в своих стихах:

Кому венец: богине ль красоты

Иль в зеркале ее изображенью?

Поэт смущен, когда дивишься ты

Богатому его воображенью.

Не я, мой друг, а божий мир богат,

В пылинке он лелеет жизнь и множит,

И что один твой выражает взгляд,

Того поэт пересказать не может.

129 Там же. — С. 156.

В широком смысле слова Фет был реалистом, хотя, конечно, не без черт романтика (вспомним о его любви к мечтам и снам). Для него, как и для его современников — Гончарова, Тургенева, Л. Толстого, Достоевского, был важен вопрос о реальности, о сущем, который не сводится только к проблеме того, что есть само по себе, но имплицитно в нем присутствует мысль о высшем благе и возможности его достижения.

Тургенев, Гончаров, Герцен, Островский, Салтыков-Щедрин, если несколько огрубить их индивидуальные позиции, считали, что общее благо достигается через прогресс общественных и государственных форм жизни. Для них реальностью была историческая действительность. Для позднего Л. Толстого единственное подлинное благо — нравственное совершенство, потому он отрекался от своего же искусства и красоты. Он был убежден, что добро и красота враждебны друг к другу: чем человек более восприимчив к красоте, тем менее он способен к этической оценке и различению добра и зла.

Фет же, следуя Гете, полагал, что прекрасное выше добра, поскольку заключает (а не исключает) его в себе. Те исследователи, которые в согласии с традицией «бранить» Фета писали о его равнодушии к этике, не хотели принять во внимание его понимание прекрасного, служа которому, поэт служит и добру. Фет видел высшее благо в красоте, потому что в ней — и добро, и истина.

В нашем литературоведении сложилась прочная традиция обвинять поэта в целом ряде грехов. Он был якобы пессимистом, человеком, не любящим жизнь, равнодушным к добру и злу, сторонником искусства, не имеющего никакого отношения к жизни, и, наконец, апологетом бессмысленной поэзии. «Критерии добра и зла необходимы в жизни, но чужды искусству»130 — приписывая эту мысль Фету, ученый ссылается на стихотворение, смысл которого не просто иной, а прямо обратный, что очевидно из строк, обращенных к художнику:

И даже в час отдохновенья,

Подъемля потное чело,

Не бойся горького сравненья

И различай добро и зло.

Как о «давно дошедшем до безразличия добра и зла пессимисте» писал о Фете и другой известный литературовед — Д.Д. Благой. С порочной логикой такого рода отношений Фет сталкивался в жизни. Она состоит в прямолинейной оценке нравственности человека в зависимости от его политических убеждений.

Об этой укоренившейся в русском общественном сознании умственной привычке, по своей сути глубоко безнравственной и дожившей, о чем свидетельствуют оценки Бухштаба и Благого, до наших дней, справедливо писал Фет в письме к Тургеневу. «Мы, начиная с самого Тютчева, считаем наших противников заблуждающимися, они нас ругают подлецами. — Таков дух самого лагеря»131. Таков был дух русского передового общества.

По мнению Б.Я. Бухштаба, одного из самых авторитетных исследователей Фета, жизнь поэта была «плоской» и ее «он воспринимал как тоскливую и скучную, но считал, что такова жизнь вообще»132. Конечно, у Фета есть немало высказываний, дающих основания для того, чтобы объявить его пессимистом, но есть и такие, что говорят о его любви к жизни: «...мне все дорого в жизни. Экая славная — с комарами, кукушками, грибами, цветами! Прелесть!»133

130 Бухштаб Б.Я. А.А. Фет. Очерк жизни и творчества. — Л., 1974. — С. 62.

131 Фет А.А. Указ. изд. — Т. 2. — С. 212.

132 Бухштаб В.Я. А.А. Фет. Очерк жизни и творчества. — Л.: Наука, 1974. — С. 62.

133 Фет А.А. Указ. изд. — Т. 2. — С. 222.

Он не принимал отрицания жизни сознательно, убежденно. Его довод представляется бесспорным: «Но чтобы человек мог любить хоть что-нибудь в мире, не только жену, детей, а ну хоть старую рукопись или кофе, и в то же время говорить об отрицании жизни, — этого я не понимаю, потому что это прямое противоречие с исключением одним другого»134.

Трудно опровергнуть довод: если человек «хоть что-нибудь» любит в мире, он принимает, признает жизнь; а Фет, несомненно, любил многое, и с особенной силой красоту. Этой любовью проникнуто все его творчество, и этой силой оно рождено. Упрекать Фета в равнодушии к добру и злу, исходя из его понимания красоты как цели искусства, некорректно.

В 1891 году Фет написал замечательное письмо жене Л.Н. Толстого, в котором, на наш взгляд, высказал свое затаенное представление о поэзии. В это время Толстой отдавал все силы религиозным проблемам и проповеди учения, которое считал истинным христианством. Фет в письме говорит о своей близости Толстому — религиозному мыслителю и различии с ним. «Я писал Страхову, что никто так ясно не понимает стремлений Льва Николаевича, как я. Это нисколько не хвастовство: ибо я ощущаю себя с ним единым двуглавым орлом, у которого на сердце эмблема борьбы со злом в виде Георгия с драконом, с тою разницей, что головы, смотрящие врозь, противоположно понимают служение этой идее...»135

Итак, отметим, что Фет пишет о своем служении идее борьбы со злом, что кажется совершенно несоответствующим его прочной и общепринятой репутации и все же состоит в полном согласии с его глубокими убеждениями. Он солидарен с Толстым, но при этом уверен, что наставления не только бесполезны, но даже вредны. «История человечества представляет целый ряд примеров, что наставления приводили людей только к безобразным безумствам и плачевному изуверству...»136

134 Там же. — С. 279.

135 Там же. — Т. 2. — С. 313.

136 Там же. С. 338.

Таким образом, очевидно, что Фет осуждает и не принимает нравоучительное искусство вовсе не из равнодушия к добру, а скорее из любви к нему. Нравственная цель не достигается проповедью, поэтому из этических соображений Фет отказывается от нее. Зато настоящее искусство «благодетельно» действует на людей. Прав был Фет в своем понимании искусства или нет, другой вопрос, но обвинять его как поэта, а тем более как человека в склонности к эгоистическому наслаждению красотой глубоко неверно.

Несомненно, к недоразумению следует отнести и переходящее из одной работы в другую положение о требовании Фетом «бессмысленности» поэзии. Б.Я. Бухштаб для его подтверждения приводит цитату поэта: «Художественное произведение, в котором есть смысл, для меня не существует»137. Но на самом деле такой цитаты у Фета просто нет. У него сказано так: «Философия целый век бьется, напрасно отыскивая смысл в жизни, но его — тю-тю; а поэзия есть воспроизведение жизни, и потому художественное произведение, в котором есть смысл, для меня не существует»138.

Исследователь лишил предложение Фета противопоставительного союза «а» и объясняющего, аргументирующего «потому», чем исказил самым решительным образом мысль поэта и просто сделал ее бессодержательной.

Фет противопоставляет поэзию философии, потому что та недостаточна, она «бьется», а смысл жизни отыскать не может, а поэзия «воспроизводит» жизнь и в этом ее преимущество и превосходство над философией. Если же поэзия начинает выражать пусть даже самые глубокие мысли, выработанные философией, то изменяет своей подлинной сути и не достигает самобытной, только ей доступной цели. Потому для Фета произведение, имеющее смысл (найденный философией ли, религией, наукой, публицистикой), «не существует». Речь идет не о смысле вообще, что было бы нелепостью, абсурдом, а о смысле, заимствованном художником, взятом напрокат из иных областей духа. Так, Тютчев, по определению Фета, — поэт мысли, но «содержание принесет, добудет своей зоркостью он, а не получит в грубой мысли»139.

137 Бухштаб Б.Я. Указ. изд. — С. 61.

138 Фет А.А. Письмо Я.П. Полонскому от 23 января 1888 г. // Указ. изд. — Т. 2. — С. 338.

139 Фет А.А. Указ. изд. — Т. 2. — С. 148.

В русской литературе было две влиятельные концепции, не признающие самостоятельной ценности искусства: революционных демократов и позднего Л. Толстого. Чернышевский, Добролюбов, Писарев откровенно сводили роль искусства к популяризации передовых идей, которые в их глазах были вершиной человеческой мудрости. Л. Толстой после кризиса конца 70-х годов считал таковой христианскую этику.

И те, и другой были убеждены, что они обладают всей полнотой истины, знают смысл жизни, и искусству остается выражать его. Фет же был уверен, что ни для науки, ни для религии, ни для философии суть жизни непостижима, и назначение искусства не может и не должно состоять в выражении их истин. У него своя совершенно особая миссия, и потому оно не может быть выразителем, отражателем, проводником, популяризатором «чужих» истин, в том числе и философских.

Позиция Фета в XIX веке казалась чуть ли ни маргинальной, не принималась всерьез, но оказалась животворной и в ХХ веке нашла стойких приверженцев в лице двух крупнейших русских писателей современности: Бунина и Набокова. «Писать! Вот о крышах, о калошах, о спинах надо писать, а вовсе не затем, чтобы “бороться с произволом и насилием, защищать угнетенных и обездоленных, давать яркие типы, рисовать широкие картины общественности, современности, ее настроений и течений!”» Нетрудно в рассуждении Арсеньева, автобиографического героя романа Бунина, увидеть сходство со взглядами Фета.

Таким же непримиримым защитником самоценности искусства был и Набоков. И у него, как и у Бунина, мы находим ряд общих с Фетом характерных мировоззренческих черт: сознание непознаваемости мира, таинственности, загадочности жизни; ожесточенное, воинствующее неприятие всякого морализирования в искусстве; все трое были убежденными атеистами; не верили в исторический прогресс, да и в существование самой истории; всячески отстранялись от общественной борьбы; главное требование к искусству — оно должно давать особое, эстетическое наслаждение. Примечательно также сходство писателей в литературных вкусах: благоговение перед Пушкиным, восхищение Толстым и единодушное сожаление о проповедническом, морализаторском пафосе его творчества после кризиса. Отрицая, можно сказать, возмущаясь, морализированием в искусстве, Набоков в то же время заявлял: «У меня и в мыслях не было отрицать моральный эффект искусства, изначально заключенный в любом подлинном его произведении...» Автор «Лолиты» отрицает только «сознательное морализирование», убивающее в его «представлении любое произведение искусства, как бы мастерски оно ни было выполнено»140.

Как развитие известных мыслей Фета, помогающее лучше их понять, воспринимается суждение Набокова об идеях: «Все общие идеи, так легко добываемые и перепродаваемые, есть лишь потертые паспорта, позволяющие их обладателям совершать быстрые переходы от одного края незнания к другому»141.

140 Цит. по: Анастасьев Н. Владимир Набоков. Одинокий король. — М., 2002. — С. 145.

141 Предисловие к переводу «Евгения Онегина».

Несомненно, в своей борьбе с «литературой идей» Набоков нередко переходит границу правоты, что приводит его к неизбежным противоречиям. Последовательное понимание литературы как феномена только языка просто невозможно, и сам Набоков в своих суждениях о литературе вынужден говорить об идеях. Борьба за самоценность искусства, за незаменимость его роли в жизни человека нередко из защиты превращается у Набокова в агрессию и теряет свою правомерность. Но в целом, при всех, видимо, неизбежных противоречиях продолжателей дела Фета, его идеи и взгляды на искусство, как показала история, не только сохранили свою актуальность, но и повысили ее.

До сих пор мы, хотя не исключительно, но в основном, говорили о том назначении поэзии, общепринятом во времена Фета, от которого он упорно отбивался. Но никак не уйти от вопроса: во имя чего? Отвергая поэзию, несущую известные идеи, что он предлагает взамен?

«Великий поэт наш недаром говорит:

“Служенье муз не терпит суеты:

Прекрасное должно быть величаво;

Но юность нам советует лукаво,

И шумные нас радуют мечты...”

В этих четырех стихах весь идеал и вся история борьбы искусства с будничной жизнью»142.

142 Фет А.А. Указ. изд. — Т. 2. — С. 164.

В этом фрагменте Фета мы находим верные слова для определения главного пафоса, ведущей идеи его поэзии, состоящей в борьбе «с будничной жизнью», то есть с тем, что для многих — единственно достоверная и несомненная реальность. И вот Фет борется не за улучшение повседневной жизни, а с нею. Она для него — «тлен унылый и бездушный», «сумрак непроглядный», торжища житейские — бесцветны и душны.

Только красота спасает человека от унылого, бездушного мрака «вседневного удела», пошлость которого так убедительно рисовали Гоголь и Чехов. Они помогают нам понять фетовское неприятие повседневности, над которой возвышает человека поэзия.

Политика, наука, религия, нравственность, государство — все только средство для человека, то есть нечто служебное, существующее ради чего-то другого, высшего. А искусство, по Фету, — не средство, а «цвет и вершина жизни». Оно не делает человека лучше, сообщая ему нравственные истины, оно не приносит ему полезные сведения, помогающие ему в жизненной борьбе, оно дарит ему радость, наслаждение, но особые, бескорыстные. Это то, что он не может получить ни от науки, ни от религии, ни из любой другой области духовной деятельности. Это радость не от успеха, не от спасения, не от удовлетворения природных человеческих потребностей. Фет и другие сторонники «чистого» искусства как на основной признак его указывают на бесполезность, что становится источником недоразумений для тех, кто не знает ничего выше пользы. Для них бесполезное равносильно ненужному.

Выражение «чистое искусство» давно пора освободить от неверного толкования его как якобы не имеющего никакого отношения к человеческой жизни. Оно «чистое» в том смысле, что преследует цель, доступную только искусству, и служит жизни, оно необходимо человеку в силу и благодаря тому, что не приносит пользу. Оно бесполезно, но именно потому и нужно человеку, оно напоминает человеку, что жизнь не исчерпывается трудом и заботой.

Таким своеобразным символом бесполезности и одновременно необходимости предстают в поэзии Фета звезды, которые излишни «средь жалких нужд земных», но они обращаются к человеку:

Мы здесь горим, чтоб в сумрак непроглядный

К тебе просился беззакатный день.

Вот оно, назначение поэзии: она открывает нам возможность вечности и света. Причем она не просто говорит о них, не сообщает нечто, а вводит читателя в иной, неведомый ему ранее мир, совершенно достоверный, реальный, поскольку он, как всякий мир, дан в чувстве. Каков это мир?

Он нетленный, вневременной, вечный, радостный, светлый, в противоположность вседневному, тленному, безрадостному, унылому, бездушному. Продолжая проясняющую, на наш взгляд, параллель Фета с Набоковым, приведем понимание последним «эстетического наслаждения» как особого состояния, «при котором чувствуешь себя — как-то, где-то, чем-то — связанным себя с другими формами бытия, где искусство (т.е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма»143.

143 Набоков В. В. Предисловие к русскоязычному изданию «Лолиты».

Оба писателя говорят об открытии художником, творцом нового, неведомого ранее сущего и бытия, где идеал (Фет) есть норма (Набоков), и в этом единодушно видят главное назначение искусства. Фет особенно подчеркивал и ценил способность поэта мгновенно поднять читателя в другой светлый и радостный мир.

Одной волной подняться в жизнь иную,

Учуять ветр с цветущих берегов,

Тоскливый сон прервать единым звуком,

Упиться вдруг неведомым, родным...

В стихотворении есть несколько слов, частично тождественных (одним, одной), частично синонимичных (одной, единый), а в целом контексте близких по смыслу (одним, вмиг, вдруг), которыми выражается стержневая мысль — о быстроте, мгновенности изменения состояния читателя, открывающего новый мир. Ему не надо для этого идти за тридевять земель, искать иной, лучший мир — вот он, мгновение — и человек в нем, благодаря поэту:

Вот, чем певец лишь избранный владеет!

Вот, в чем его и признак, и венец!

Человек тоскует, страдает, недоволен повседневностью, потому что ему неведомо не что-либо далекое, а родное, то есть самое близкое. Ночь своей красотой дает ему возможность почувствовать «родство с нетленной жизнью звездной», а это значит, что вечность присуща человеку, ему для того, чтобы почувствовать ее, осознать, нужно преодолеть обман будничного мира, выдающего себя за единственную подлинную реальность. И во многих стихотворениях Фета отражена его борьба, его усилия, направленные на то, чтобы подняться в другой мир:

Где бури пролетают мимо,

Где дума страстная чиста —

И посвященным только зримо

Цветет весна и красота.

Поэту помогают жить две силы: красота природы и поэзии:

Как нежишь ты, серебряная ночь,

В душе расцвет немой и тайной силы!

О! окрыли и дай мне превозмочь Весь этот тлен, бездушный и унылый.

Для Фета творчество было не только созданием красивых стихов с дерзкими метафорами, неожиданными сравнениями и прочими проявлениями его высочайшего литературного мастерства, но и средством, дающим ему возможность жить, он «духом работал» (это выражение Коренских монахов цитирует Фет в письме к Полонскому).

Многие близкие Фету люди отмечали его склонность к меланхолии, хандре, да и сам он нередко писал о том же. Но о том, как он преодолевал их, мы узнаем только из его стихов:

Никого! Ничего! Даже сна нет в постели холодной,

Только маятник грубо-насмешливо меряет время.

Оторвись же от тусклой свечи ты душою свободной!

Или тянет к земле роковое, тяжелое бремя?

О, войди ж в этот мрак, улыбнись, благосклонная фея,

И всю жизнь в этот миг я солью, этим мигом измерю,

И, речей благовонных созвучием слух возлелея,

Не признаю часов и рыданьям ночным не поверю.

В стихотворении нет ни одного «чужого» слова, ни одной заимствованной метафоры или затертого эпитета. «Ледяные слезы», «овдовевшая лазурь», «грубо-насмешливо», «благовонное созвучие», «благосклонная фея» — все самобытно, оригинально и точно, а потому каждое слово воздействует на нас с первозданной силой, что порождает высокую концентрацию смысла, что и отличает поэзию от прозы.

Поэт духовным усилием преодолевает мрак и время («не признаю часов...») и входит во вневременной мир радости и света благодаря своей музе («благосклонной фее»). Это только миг, но им измеряется вся жизнь человеческая.

О Фете его современники писали как о художнике настроений, «неясных ощущений», неопределенных эмоций, тонких оттенков, получувств и т.д. У него была прочная, и потому дожившая до наших дней, репутация поэта, по сути дела, не имеющего глубокого мировоззрения, «ясной и положительно сформулированной мысли» (Салтыков-Щедрин). Пожалуй, один только Достоевский проницательно увидел в поэзии Фета «энтузиазм», «страстный зов» и внутреннюю тоску по совершенству, «которого ищет душа, но должна еще долго искать и долго мучиться в муках рождения»144.

144 Достоевский Ф.М. Г-н -бов и вопрос об искусстве // Ф.М. Достоевский об искусстве. — М., 1973. — С. 84.

Он был прав и сказал точное и верное слово. Фет страстно искал ответы на вопросы: что такое человек? Каково его место во Вселенной? И для него, как для истинного глубокого поэта и мыслителя, эти вопросы были делом личного спасения. И он не только искал, но и нашел, как и его современники — Л. Толстой и Достоевский, нечто такое, что давало ему возможность жить. Все трое при всех очевидных различиях солидарны в том, что человеку мало одного существования, и потому он не может удовлетвориться временным и страстно стремится к вечному.

Толстой называл религией такое миропонимание, которое устанавливает связь человека с бесконечностью. Разочарование во всем, во всех благах и ценностях, которое поразило современного человека, есть верный симптом тоски по бесконечности. Хандра, тоска, скука, которые испытывал Фет, порождали поиск защиты от них. Его поэзия и рождалась в сопротивлении, в противостоянии всему, что нарушало радость. Во многих своих стихотворениях он действительно стремится запечатлеть и сохранить картину временного, преходящего, но в других, немногочисленных, он рисует метафизическую картину всего сущего, в них он в образной форме выражает философскую концепцию, суть всего Универсума.

Эти стихи можно назвать позитивными, в них открывается вечность, в них «целая религия»:

Измучен жизнью, коварством надежды,

Когда им в битве душой уступаю,

И днем и ночью смежаю я вежды

И как-то странно порой прозреваю.

Обычный прием Фета — антитеза: поэт закрывает глаза и прозревает в обоих значениях этого слова, то есть становится зрячим, начинает видеть, и одновременно у него происходит «внезапное просветление мысли»145, и он понимает, открывает для себя нечто новое, самое важное и нужное.

Еще темнее мрак жизни вседневной,

Как после яркой осенней зарницы,

И только в небе, как зов задушевный,

Сверкают звезд золотые ресницы.

145 Ожегов С.И. Словарь русского языка. — М., 1990.

Строфа строится опять же на антитезе, излюбленной поэтом: мраку земной, вседневной жизни противостоит свет, сверкание звезд, в котором слышится «зов задушевный» — значит, сокровенный, обращающийся к глубине нашего существа, которое не находит отклика в повседневности, что становится причиной страданий.

В строфе, однако, не говорится, что открыл поэт. В ней речь идет об обстоятельствах, в которых он прозревает, о том же — и в первых двух строках следующей строфы, и только в двух последних ее стихах мы узнаем то, к чему вел автор стихотворения:

И так прозрачна огней бесконечность,

И так доступна вся бездна эфира,

Что прямо смотрю я из времени в вечность

И пламя твое узнаю, солнце мира.

Вот сейчас только поэт сказал то самое главное, ради чего написано все стихотворение: он увидел «солнце мира». Что это такое? Очевидно, имеется в виду не небесное тело. «Солнце мира» — метафора абсолюта, дающего жизнь всему и по сравнению с чем все, что мы видим, «только сон, только сон мимолетный». Человечество восхищается и помнит о завоевателях, владевших «полумиром», а Фет открывает человеческую потребность в абсолюте, созерцая и сознавая свою сопричастность которому поэт может жить и дышать. И здесь Фет не одинок, с ним были солидарны и Лермонтов, и Тютчев, и Тургенев, и Л. Толстой, и Достоевский. «Безмерное и бесконечное так же необходимо человеку, как и та малая планета, на которой он обитает». Хотя эти слова принадлежат герою Достоевского, можно не сомневаться, что сам писатель их разделял.

Что такое «солнце мира», мы начинаем лучше понимать, обратившись к другому шедевру поэта, к стихотворению «Не тем, Господь, могуч, непостижим», которое также относится к позитивной, метафизической лирике. Оно начинается с отрицания известного взгляда на природу как на высшее проявление божественной мудрости и могущества, вызывающее изумление и благоговение человека. Но для поэта не тем «Господь, могуч, непостижим», что он творец мироздания, создал солнце, дающее жизнь всему. Фет даже называет солнце «мертвецом с пылающим лицом». Самое удивительное для него — человек, а точнее, одно его противоречивое свойство:

Нет, ты могуч и мне непостижим

Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,

Ношу в груди, как оный серафим,

Огонь сильней и ярче всей вселенной.

Об этом коренном противоречии человека размышляли и Толстой, и Тургенев. Толстой считал его свойством всех и главным стимулом творчества художников, философов, пророков; Тургенев же полагал, что оно доступно только творцам, каждый из которых «чувствует, что он сродни чему-то высшему, вечному и живет, должен жить в мгновенье и для мгновенья. “Сиди в грязи, любезный, и тянись в небо!”» («Довольно»).

Фет же, как и Толстой, во-первых, в отличие от автора «Довольно», был убежден, что в той или иной степени противоречие временности и сознания вечности свойственно человеку вообще, а во-вторых, что оно разрешимо. Человек не просто знает о бесконечности и жаждет ее, он, согласно поэту, носит в себе некий огонь, который соприроден абсолюту, содержит частицу абсолюта, скажем так, хотя выражение «частица абсолюта» вряд ли допустимо.

Меж тем, как я, — добыча суеты,

Игралище ее непостоянства, —

Во мне он вечен, вездесущ, как ты,

Ни времени не знает, ни пространства.

Человек не только существо, созданное по образу и подобию божьему, но он заключает в себе нечто божественное, что невозможно назвать, для чего нет еще слова в человеческом языке и к чему лучше всего подходит слово «дух». Он обладает началом, которое вездесуще, как Бог, и над чем не властно ни время, ни пространство.

Сегодняшняя фаза науки о литературе понимает развитие поэзии главным образом в формальном аспекте, как появление новых способов организации стихотворной речи, новых художественных средств выразительности, что, разумеется, не может вызвать никаких возражений. Но увлекшись «приемами», мы по «закону качелей», вынуждающему нас от одной крайности переходить к другой, порой уделяем недостаточно внимания смыслу.

Как в романах сначала Гончарова и Тургенева, потом Л. Толстого и Достоевского мы находим ответы на проблемы, поставленные Пушкиным, углубленные Гоголем и Лермонтовым, так Фет в своей поэзии побеждает время и пространство, названные Тютчевым извечными врагами человека146.

146 Ср. «Ничто так не мешает душе познать Бога, как время и пространство». «Для того, чтобы душа ощутила присутствие Бога, она должна находиться вне времени и пространства». Мейстер Экхарт. Цит. по кн.: Манхейм К. Диагноз нашего времени. — М., 1994. — С. 272.