В 60—80-е годы в воспоминаниях писателя все чаще звучала горечь утраты. Чего? Не просто родных. Целой цивилизации, во многом дорогой, но нередко и огорчавшей его. Астафьев ощущал, что время выдувает из памяти звуки той жизни, которую он, художник, так любил. «Люди пишут, а время стирает» (С. Маршак).
Писатель остро переживал эти духовные опустошения. В такие мгновения и возникают — не только в «Последнем поклоне» — сильнейшие порывы оживить как нечто самое чистое, вечно спасающее — образ мальчика, «монаха в новых штанах», «ангела-хранителя», «мальчика в белой рубахе» с его окружением, с подарками от бабушки в виде пряничного «коня с розовой гривой».
Как построен «Последний поклон» — книга новелл в трех томах?
Виктор Астафьев прекрасно понимал, что новеллистический роман имеет достоинства, но знает и свои ограничения: картина жизни в нем дробится, застывает в серии подробностей, портретов, статичных эпизодов. В этой картине, по существу, нет движения, а есть только потенциальная его возможность.
Писатель считал «Последний поклон» развивающейся, «становящейся книгой». «Я вместе с ней куда-то двигался, она то замирала, то вдруг оживала», — говорил он. Если в первом издании 1968 года «Последний поклон» имел эпиграф из строк замечательного балкарского поэта-фронтовика Кайсына Кулиева — «Мир детства, с ним навечно расставанье, назад ни тропок нету, ни следа», то потом этот эпиграф был автором снят. «Встретивший меня как-то мудрый горец... Кайсын Кулиев спросил: «Что же эпиграф-то снял?» — и сам себе ответил, грустно покачивая головой: «Понимаю. Книга переросла воспоминания детства», — рассказывал Астафьев.
Она не просто переросла детство, но обрела движение, создавшее «фильм», цельность, укрупнившую былые кинокадры.
В последнем отдельном прижизненном издании (1989) «Последний поклон» состоит из трех книг, среди которых, естественно, есть и первоначальный состав новелл 1968 года, ставших хрестоматийными: «Конь с розовой гривой», «Зорькина песня», «Осенние грусти и радости», «Ангел-хранитель» < . ..> «Монах в новых штанах», «Запах сена», «Гори-гори ясно», «Деревья растут для всех», «Мальчик в белой рубахе» (последние пять новелл добавлены в 1978 году). В полном издании писатель заново перегруппировал новеллы, безусловно понимая, что «книга ушла из детства дальше», а потому взрослая повесть 1966 года «Где-то гремит война», как и воспоминание о возвращении домой с фронта, с посвящением «Сергею Павловичу Залыгину — земляку» перешли в заключительный раздел...
Рассказ «Бабушкин праздник» согласно этой внутренней хронологии, тех подвижек от детства к войне — явно центральное звено всех трех томов: еще собраны воедино все родичи, еще безбрежно веселье, еще не рассеяны эти родичи по разным уголкам Сибири. Да и устои стихийной, «роевой» (как в пчелином улье) жизни сохранены. Хотя уже прошла коллективизация, прокатилось раскулачивание, а в кругу родных появилась уже Танька-активистка, горластая простодушная агитаторша, отвыкшая (освобожденная) от семейного хозяйства, потерявшая инстинкт сбережения семьи, детей, родного гнезда.
В других новеллах говорится и о захвате домов раскулаченных, разорении деревни, о переселении в Игарку: но развернутой картины коллективизации писатель не дает. Зато другое — не менее важное — зазвучало в «Бабушкином празднике» в полную силу — трагическое предчувствие ухода целой эпохи. Критик И. Борисова, справедливо оценив центральное место «Бабушкиного праздника» во всей книге, удачно описала состояние Астафьева: «Незаметно отвлекшись от быта, вдруг обнаружит горький предел этого буйства и этого разгула... Он (Астафьев. — В. Ч.) все меньше любуется их яркостью и внезапностью, и все острее и острее забота: нет ли в этом расточительстве бесплодия, а в этой бесплодности самоистребления?»
Невеселый и веселый праздник... В предыстории всего живописнейшего детства в «Бабушкином празднике» целая серия других новелл.
Подвиг бабушки начался в день смерти матери этого Витька, «Витьки Катеринина» (так в деревне его и зовут), когда она прямо сказала близким — родным и соседям:
«Мужики! Надо что-то делать, мужики... — взревела она. — Пропадет парнишка. А он пропадет — и я не жилец на этом свете. Я и дня не проживу...»
Вот какого человека на свой лад чествует деревенская родня, далекие и близкие соседи Левонтий и Васеня в «Бабушкином празднике»!
Ее праздник (празднище) — это не просто праздный, «неработный» день, не отвлеченный «велик-день». «Примечай будни, а праздники сами будут», «И дурак праздник знает, да будней не помнит», — подобные народные суждения о «вырастании» праздника из будничных трудов прекрасно знает автор рассказа - и его герои. Все помнят будни выживания...
Центральный эпизод рассказа «Бабушкин праздник», объединяющий лучшие помыслы родичей, чьи жизни порой «растрепаны, как льняной сноп на неисправной мялке», чьи обиды осели в донные глубины души, — конечно, эпизод застольного пения. И аромат стряпни, и ласковые приглашения деда «Милости прошу, гостеньки дорогие!», и сам стол, воссозданный писателем с истинной роскошью словесных красок, — все отодвигается в сторону, когда в дело вступает песня. Момент очищения, оглядки на всю жизнь приходит для всех: пространство песни — тоже пространство исповеди. Она, песня, вступает дважды. В первый раз, когда поет сама бабушка, — «стоя, негромко, чуть хрипловато и сама себе помахивая рукой». Она поет песню «Течет реченька», рождая в младшей родне, подпевающей ей, волю «сокрушить все худое на своем пути, гордясь собою и тем человеком, который произвел их на свет, выстрадал и наделил трудолюбивой песенной душой».
Но подлинное очарование праздника — при всем обилии пьяных сцен, связывании соседа Левонтия, невеселой горечи похмелья! — в коллективном пении песни, «изложении» вслух мечтаний, тоски, предчувствий неволи, беды. Астафьев не вдается в детали песни, где вор в законе увлекает вписанную в банду «детку» своей тоской:
Люби меня, детка, покуль я на воле,
Покуль я на воле — я твой.
Судьба нас разлучит, я буду жить в неволе,
Тобой завладеет другой...
Вообще говоря, писатель нередко опускает реальный, часто весьма невысокий смысл вводимых в тексты блатных песен, опускает ради того, чтобы выразить наивные чувства поющих, тех, кто прилепился, не замаравшись, к такой песне.
«Пели надрывно, с отчаянностью. Даже дедушка шевелил ртом, хотя никогда не слышал, как он поет. Гудел басом вдовый, бездетный Ксенофонт. Остро вонзался в песню голос Августы. На наивысшем дребезге и слезе шел голос Апрони... Ладно вела песню жена Кольчи- младшего Нюра. Она вовремя направляла хор в русло и прихватывала тех, кто норовил откачнуться и вывалиться из песни, как из лодки. Ухом приложившись к гармошке, чтобы хоть самому слышать звук, с подтрясом, как артист, пел Мишка Коршуков» (выделено мной. — В.Ч.).