Роман «Прокляты и убиты», безусловно, вобрал в себя опыт другого крупного произведения Астафьева - «Царь-рыба», сложный опыт жанрово многосоставного произведения, синтезирующего различные повествовательные структуры — лирической повести, хроники, сказовой новеллы, миниатюры, притчи. Поэтому помимо двух частей, двух книг — «Чертова яма» и «Плацдарм» — в романе «Прокляты и убиты» следует различать и другие составляющие: вставные новеллы, развернутые лирические отступления, даже прямые публицистические, иронические выпады, скажем, в адрес А.В. Суворова, который, дескать, «...истаскал за собой по Европе, извел тучи русских мужиков, в Альпах их морозил, в чужих реках топил — и герой на все времена» и т.п.
При чтении этого порой не совсем упорядоченного произведения следует отделять слой «ершистой» политизированной риторики от глубоких философско-этических проникновений, часто исповедального плана, в природу переживаний солдата в экстремальных условиях казармы, плацдарма на правом берегу Днепра в 1943 году. Не всегда различные повествовательные структуры плавно сопряжены, гармонизированы. Этот разноплановый роман огромен, — и надо привыкнуть к своеобразной, может быть, раздражающей астафьевской «поэтике дисгармоний», стилистических сбоев, к обилию словесных узоров, напряженной метафористике, к десяткам импульсивных заявлений «от автора», скажем, о пагубной роли марксизма в судьбах России, о скучности занудной и противной книги «История ВКП(б)» и т.п.
Противоречивый поток обрушивается на читателя и при сюжетной развертке некоторых конфликтов романа. Так, неприязнь бойцов и командиров, сражавшихся на плацдарме, порой без хлеба и боеприпасов, к тыловой крысе, начальнику политотдела Мусенку, разрешается явно путем самосуда. Астафьев одобряет убийство этого Мусенка, «руководящего нехристя», с помощью его же шофера. Многих, вероятно, способна смутить и безальтернативная «шутейность», с которой писатель сообщает о том, как тот или иной герой «упер с кухни аж целого барана», «тырил, конечно, что плохо лежит», «складником распластал один мешок». Ведь он обокрал не начальство, а своих же товарищей!
Подобных сюжетных осложнений, как и неожиданных публицистических выпадов в адрес любой патетики столь много в романе, что критик В. Бондаренко в статье «Порча Виктора Астафьева» оценил весь роман как «запредельную искренность порченого человека», отметив, к счастью: «Если попробовать снять пласт этой «новой правды порченого человека», которой хотел подивить всех уважаемый писатель, то мы получим прекрасные батальные сцены, живые человеческие образы, мы увидим тот самый героизм русского человека, который и привел к Победе» (В. Бондаренко «Реальная литература»).
Истоки этих очевидных противоречий, — с одной стороны, прекрасные батальные сцены, живые образы, а с другой — «порченое» видение войны, ненависть к штабам, тотальное отрицание всякой духовности у соотечественников, неприязнь к любой идеологии — вовсе не в пресловутой «порче». И то и другое в обширном, многосоставном романе возникло на основе все той же астафьевской «философии снизу», нешаблонного почвенничества, особого беспокойства, которые отмечал Ж. Нива как «моральный и религиозный подтексты» «Царь-рыбы».
В романе резко изменилось былое отношение к стародубцам: суждение Коли Рындина о секте «оконников», их заповеди о «проклятых и убитых» вошло в роман как нечто близкое автору. Да и голос прадеда о стадной покорности народа в «Краже», который и потопить бы можно, если бы не жалко было дорогой посудины (баржи!), — как заведомо проклятое стадо, в которое «бесы вошли» — и он явно зазвучал в романе. Пересмотр ли это или итог скрытого движения мысли писателя?
Кого собирает, вернее, любовно подбирает Астафьев в первой книге романа в подготовительный лагерь для призывников, в промороженные казармы и загаженные леса «Чертовой ямы»? Уже сам подбор героев и отношение к этому пестрому персонажному ряду говорит о многом.
Вот Коля Рындин, великан-старообрядец с реки Амыл, притока Енисея, выходец из таежного рода («...детей в дому двенадцать, родни и вовсе не перечесть»). Он и на войну идет на промысел в тайгу. И сразу же его таежные навыки жизни, уроки роевой жизни понадобились в грязной, дизентерийной казарме. Он лечит соседей по нарам от поноса, от «штуки переходчивой», некоей серой смесью, объясняя ее состав:
«Сушеная черемуховая кора с ягодой черемухи, кровохлебка, змеевик, марьин корень и ешшо разное чего из лесного разнотравья, все это сушеное, толченое лечебное свойство освящено и ошоптано бабушкой Секлетиньей — лекарем и колдуном, по всему Амылу известным. Хотя тайга наша богата умным людом, но против баушки, — Коля Рындин значительно поднял палец к потолку. — Она не то что понос, она хоть грыжу, хоть изжогу, хоть рожу — все-все вплоть до туберкулеза заговорит. И ишшо брюхо терет».
Таков герой, которого сама природа освятила и «ошоптала», чей дух родства и землячества объединяет людей сильнее казенной дисциплины и приказа, просветляет даже блатных вроде Булдакова. Он и становится носителем стойкости, бессознательной воли к победе. Без него вся солдатская масса — это «шатучий людской сброд», «табуны», «разбродное стадо», где чистят друг у друга карманы и сидора, воруют — даже на плацдарме — патроны, хлеб, воруют во вражеских траншеях. Комиссары, политруки, командиры — порой и любимые, вроде младшего лейтенанта Шуся, майора Зарубина — должны негласно ориентироваться на этот авторитет Коли Рындина, авторитет вненачальственный, природный. Когда озверевший лейтенант Пшенный замучил, забил тощего, слабого солдатика Попцова, то именно Коля Рындин криком-молитвой предотвратил самосуд солдат. А на плацдарме — это уже во второй книге — именно Рындин с его таежными, охотничьими инстинктами, не умевший «поднять в себе злобы», и совершил самый памятный подвиг.
Что же он сделал?
На посту, застигнутый врасплох немецкой разведкой, он не сразу осознал, что его берут в плен, связывают, затыкают ему кляпом рот, вырвав к тому же винтовку. И, лишь догадавшись, что это немцы, что он — их добыча, Коля начал защищаться. «Он их поднял и понес на себе, что медведь на горбу, не понимая, куда и зачем тащит врагов, ноги сами правились к ближней обороне, к ячейке сержанта Финифатьева, к ровику боевого охранения». Такой бессознательный, медвежий героизм для Астафьева тоже самый подлинный, природный.
Однако писатель вовремя осознал опасность сползания в идеализацию такого типа героя. Главный герой романа Алексей Шестаков, связист, участник всей операции с захватом плацдарма, удержанием его, своего рода соавтор в повествовании о судьбах многих персонажей, уже лишен этой одномерности, слащавой доприродности.
В этом крестьянском парне, Василии Теркине Астафьева, помимо силы, интуитивного понимания опасностей, находчивости (иногда действительно запредельной, может быть, даже шкурнической, воровской), есть и свой дар предвидения ситуации, и почти командирский расчет. Он, стоя перед Днепром, первым сообразил, что переправа на подручных средствах — гибель. «Лодку надо раздобыть. Подручные средства — это несерьезно». И он раздобыл лодку, ставшую затем чуть ли не «живым персонажем» романа, объектом новых захватов, реквизиций. Собственно, и вся серия эпизодов переправы, данных с разных позиций, в процессе движения этого солдата, «пехотинца истории», в лодке с катушкой проводов, отталкивающего веслом утопающих, — итог его редкой наблюдательности, душевного богатства. Может быть, и все батальные сцены на плацдарме, и характеры майора Зарубина, политрука Финифатьева, наконец, эпизоды атак и контратак получились крайне пластичными благодаря душевной открытости этого таежника.
Диапазон мыслечувствований героя, конечно, то и дело расширяется благодаря явным вторжениям автора. Здесь не все равноценно. Утопающий, борющийся за жизнь Лешка, еще пробующий спасти раненого в главе «День пятый», конечно, убедительнее, ближе читателю, чем тот же герой, вдруг обругавший подпольщиков и реальных партизан: «...никогда всерьез не принимавший партизан, пленных и прочую братию, якобы так героически сражавшихся в тылу врага, что остальной армии остается лишь с песнями двигаться на запад». Зачем так походя обесценивать реальные дела партизан-героев В. Быкова, А. Адамовича, С. Алексиевич, Я. Брыля? Но в целом, к счастью, чувство меры не изменило автору. Он в допустимых дозах обогащает мировидение героя за счет своей биографии. И благодаря этому единству автора и соавтора вновь возникли грандиозные фрески разрушительной, непосильной для человеческих душ борьбы, военной страды, когда сила огня, смерти явно превосходит силы людей. Плывущие ночью на лодках, бревнах, плотах солдаты, да еще среди разрывов снарядов, кажется, и не один реальный Днепр уже форсируют:
«Продырявленный черный подол ночи вздымался, вздыхал вверх, купол воды, отделившийся ото дна, обнажал жуткую бесстыдную наготу протоки, пятнисто-желтую, с серыми лоскутьями донных отложений. Из крошева дресвы, из шевелящейся слизи торчал когтистой лапой корень, фиолетовый зрак, к которому прилипла толстой ресницей трава. Из травы, из грязи, безголовая, безглазая, белым привидением ползла, вилась червь, не иначе как из самой преисподней возникшая».
Виктор Астафьев, если его рассматривать в единстве творчества и биографии, — это человек, бесконечно увлеченный живописностью жизни, фигурностью народной речи, боготворивший природу, в особенности сибирские реки, тайгу. «И жизни нет конца, и мукам краю», — записал он однажды для себя. Груз памяти пригибал его к земле, омрачал его раздумья, но и повышал строгость его исповедей.